Впереди был последний перед диссертационным периодом семестр, и я с неверием твердила заветное: что через пять месяцев наконец учеба закончится и что наступит для меня неведомая, желанная пора. Ведь в принципе вся моя взрослая и уже не очень короткая жизнь только и проходила в учебе— в разных странах, на разных специальностях, в разных университетах.
Наконец-то я исчерпала возможности западного образования, пройдя все его немыслимые угловатые отрезки и дойдя до вершины. Все, думала я, сколько бы ни хотел того Марк, или я сама, или кто угодно, мне даже теоретически негде дальше учиться, потому что дальше ничего нет, если я только не захочу заново менять профессию. Но такой глупости, я была уверена, я больше совершать не захочу.
Конец сессии не означал передышки, потому что Марк, понимая, по-видимому, что я стала более свободной, взвинтил темп, и вечно красные от бессонницы глаза его, и вечно раздраженный голос, и осунувшееся, потемневшее лицо, выражавшее постоянное недовольство (в лучшем случае равнодушие), не давали расслабиться ни моему загруженному уму, ни растянутым до предела нервам.
К тому же последнее время в Марке появилась еще одна черта, то чего в нем раньше никогда не было, по крайней мере, я не замечала: какая-то странная неуверенность. Она проявлялась, по сути, во всем — даже в движениях, даже в голосе появились неуверенные нотки. Видимо, думала я, посмеиваясь, чтение о подвигах бесчисленных романтических героев, которые в более ранние, чем Марк, годы достигали и славы, и прекрасных дам, на которых я сейчас никоим образом не смахивала, развили в нем комплекс упущенной молодости. Я пыталась было как-то повлиять на него, но, видимо, уже не обладала должным рычагом, а может быть, просто сама не являлась эталоном уверенности.
Единственное, на что ранимость Марка не распространялась и где она не проявлялась никак — это на наши обсуждения. Наоборот, он стал еще более требовательным, более давящим, как бы генерируя напор и неудовлетворенность, часто переходящую в нескрываемую злобу.
Он нервничал из-за оставшихся пяти месяцев, говорил, что срок ничтожно мал, что нам не хватит времени, если мы будем продвигаться такими темпами, и что мы провалим работу, и его голос, и искривленный рот, и мечущиеся глаза — все это напоминало панику. Мои же пораженческие уговоры, что ничего, мол, страшного не произойдет, если мы захватим лишний месяц, вызвали такой взрыв яростного негодования, что я вскоре предпочла не вмешиваться в его параноические приступы и не пытаться их нейтрализовать.
Я «пахала» все каникулы, не отвлекаемая университетскими делами, как никогда до этого и никогда после не «пахала», и, даже когда каникулы закончились, я сделала вид, что этого не заметила, и продолжала игнорировать занятия, не вылезая из библиотеки. При этом я с мстительной радостью понимала, что теперь-то уж мои достопочтенные профессора подумают дважды перед тем, как снова кляузничать на меня в деканат.
Когда, столкнувшись с одним из них, я, начав извиняться за пропущенные лекции, услышала в ответ, что, мол, не волнуйтесь, Марина, я знаю, что вы просиживаете в библиотеке, и вполне вам доверяю, и вообще мне известно, что вы лучше работаете под стрессом, я злорадно подумала: «Так-то вот, хоть под стрессом, хоть под кем. Главное, чтобы все знали».
К середине февраля ход наших с Марком обсуждений стал меняться, исчезла динамика, каждый шаг, который уже был не шагом, а скорее шажком, давался неимоверно трудно, а зачастую не давался вообще. Темы стали повторяться, как и наши разговоры, как и произносимые слова, и казалось, что мы продолжаем затянувшуюся, разрозненную беседу ради самого продолжения, ради привычки ее вести.
Было явное ощущение, что мы топчемся на месте и что продолжение, если оно вообще существует, затерялось в потемках и что мы на самом деле уперлись.
Как ни странно, я вместе с растерянностью ощутила непонятное облегчение. По-видимому, думала я, все оттого, что эта изнуряющая работа, забирающая и у меня, и у Марка столько сил и нервного напряжения, поломала нас и изменила нашу прежнюю, сейчас казавшуюся нереальной и вообще несуществующей жизнь. Это оттого что ей, нашей работе, так долго было все подчинено и абсолютно все принесено в жертву — и мысли, и мечты, и поступки, и действительность, и даже недействительность, даже сны. И может быть, я еще не поняла, но именно сейчас моя любовь тоже приносится в жертву шальной призрачной идее.
И вот сейчас, когда она зашла в тупик, но не из-за моей недобросовестности или недостатка усердия, а сама по себе, без какой-либо моей вины, оставив мне чистую совесть и чувство исполненного долга, может быть, оно и к лучшему, может быть, все теперь потихоньку вернется на свои прежние, такие далекие, но такие желанные места.