Бот и сейчас он, этот философствующий старик, приблизился вплотную к щемящему, он, пусть другими словами, пусть в контексте, но предположил, что я и моя прабабка, которую я никогда не видела даже на фотографии (и ничего, к стыду моему, не знала про ее жизнь), есть, по сути, одно и то же. Что ж, спорно, конечно, но в то же время именно это предположение вдруг заставило меня подумать о ней, как о реальном человеке, имеющем реальные, может быть, действительно, кто теперь знает, сходные с моими черты. А значит, мне нетрудно теперь представить ее, прожившую жизнь в своих радостях и печалях, которых, впрочем, мне не узнать. А узнала бы, так они показались бы мне наверняка нестоящими и даже смешными, как наверняка покажутся смешными мои радости и печали следующим за мной поколениям. Но не потому ли именно получается, что и моя прабабка, и я сама, и моя правнучка на самом деле соединены некой невидимой нитью, тем, что доктор называет генетической памятью? И как ни банально говорить о связи поколений, но что-то недосказанное и недопонятое вдруг шевельнулось во мне и принесло легкую грусть и меланхолический осадок, как всегда бывает, когда задеваешь самую главную загадку, загадку бытия.
Я уже почти поднялась, чтобы попрощаться перед ухо-Дом, но Зильбер неожиданно продолжил:
— Если теоретизировать дальше, то можно прийти к выводу, что не только люди, но и народы наделены генетической память. То, что у каждого народа есть определенный характер, — хорошо известно. Например, педантичность англичан, жизнерадостность итальянцев, бесшабашная духовность русских и так далее. Но у народа, как и у человека, еще также присутствует и генетическая память, не то, что определяет характер народа, а то, что определяет отдельные пути его развития. Например, если говорить о самом очевидном, то антисемитизм или, скажем шире, ксенофобия вообще — это генетическая память, которая передается через поколения конкретного народа. Поэтому народу начать, скажем, погромы или любой формы геноцид будет психологически проще, если геноцид заложен в его генетической памяти. Именно подсознательное ее движение через поколения народа и является причиной вечности всех форм коллективных фобий, и вечности антисемитизма в том числе. Когда я вернулся с фронта...
Я подняла брови, и, конечно, он заметил мое удивление и сказал с заметной гордостью, как обычно пожилые люди говорят о своих прошлых заслугах, будто те могут служить, противовесом постылой старости:
— Конечно, я воевал в британских войсках и в Африке, и в Европе. Так вот, когда я вернулся...
Я поняла, что это еще на час. Все, что он говорил, было очень даже интересно, но я должна была идти, я знала, что задержалась, и Марк уже нервничал. Я встала.
— Доктор, — сказала я, лицо мое было серьезно, — вы очень интересно рассказываете, и я бы сидела всю ночь и слушала. Но уже действительно поздно, и для вас поздно, и меня ждут и волнуются...
Я замолчала, не зная, как продолжить. Зильбер тоже поднялся.
— Да, да, конечно, как-нибудь в другой раз, — произнес он.
— К тому же не нагружайте меня сразу слишком большим объемом информации, дозируйте ее. Дайте мне переварить сначала уже высказанные вами мысли.
Это я сказала, конечно, немного льстиво, впрочем, искренне. Он засмеялся то ли моей очевидной лести, то ли ему все же были приятны мои слова.
— Конечно, Марина, у нас еще будет время, мы еще к этому вернемся, — сказал он, и глаза его, которые притихли за время его рассказа, вновь вспорхнули.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Всю дорогу домой, в автобусе, и потом дома меня не покидал все тот же грустный осадок, я даже с Марком была как-то по-особенному печально-нежна. И когда моя голова приютилась у него на плече, и рука, переброшенная через грудь, трогала пальцами его кожу, я вдруг вспомнила:
— Знаешь, Марк, прошло ведь три года, как мы вот так же лежали на этой кровати, и ты мне рассказывал историю про птицу, которая училась быстро летать. Помнишь?
— Помню, — согласился Марк, ему, казалось, тоже передался мой меланхолический настрой, и он был задумчив.
— Три года, это ведь немало, — предположила я. Марк молчал, и я повторила в форме вопроса:
— Немало ведь, да, Марк?
— Немало, — опять согласился он.
— Да, немало, и, конечно, столько всего случилось: и жизнь другая, и люди вокруг, и я совсем другая, — мне очень хотелось, чтобы он отвечал, мне просто был необходим его голос. — Я изменилась, Марк?
— Да, ты очень изменилась, — поддержал он меня.
— Так лучше? — снова спросила я. — Так лучше, чем было раньше?
— Так лучше, — снова поддержал меня Марк. — Так просто хорошо.
Мы замолчали, спать не хотелось, и мы лежали и думали каждый о своем, хотя я ни о чем вообще не думала, я была в эмоциональной прострации — просто лежала у него на груди с открытыми глазами и ни о чем не думала. Просто было хорошо, тихо и спокойно, и еще печально.
— Ты о чем думаешь? — спросил в конце концов Марк.