—
— Патрик.
—
Она сжала его руку.
Труди Уодд спросила Патрика Карьона, как он себя чувствует.
И при этом опять наморщила лоб.
Он пытался пожать плечами, но не получилось. Тогда он молча коснулся пальцев Труди.
—
Часть вторая
ПАРАДИЗ
Кабриолет Уилбера Каберры рванул с места. Жизнь Патрика рванула с места. Стоял конец зимы 1959 года. Все началось с двух слов, которых не было ни в одном словаре — «Пиэкс» и «Джиг». Они быстро стали для него волшебно-притягательными. Так янки называли свой универмаг
Уилбер Каберра служил на Тихом океане, в Японии, в Корее. Настоящий великан. Ему было тридцать лет. Он привязался к Патрику. Во вторник 3 марта он пришел к Карьонам, учтиво поклонился мадам Карьон, осведомился о здоровье ее сына, пожал руку доктору и вручил ему упаковку пива
В субботу 7 марта коротко стриженный и обезображенный шрамами Патрик отправился на концерт вместе с Труди в синем «плимуте» Уоддов.
Живой джаз стал для него откровением. Ему уже доводилось слушать эту музыку, но теперь ее простота, полнота и свобода настолько потрясли Патрика, что он даже не мог выразить это словами. По крайней мере, не сумел объяснить Мари-Жозе. Джаз оказался прямой противоположностью тяжелой и пафосной классике, которую он слушал на концертах в Орлеане. Патрик и не представлял, что на свете бывает такая музыка: печаль, обретающая плоть в звуках; тесная связь, с первой же ноты объединившая исполнителей и слушателей в одно целое; особая манера дышать и свободно двигаться; способность поймать мимолетное чувство и тут же проникнуться им до глубины души; истинная радость жизни.
Один джазовый аккорд моментально подчинял людей этому ритму. Они сливались воедино, и это мгновенное слияние буквально переворачивало душу. Вот где было подлинное социальное равенство — без лишних слов, без низкой корысти — словно в доисторическом племени. Каждому чудилось, будто для него звучит песнь, восходящая к началу человеческого рода.
На том первом концерте Патрик сделал и другое открытие: за пианино сидел парень из его школы в Мене, Франсуа-Мари Ридельски, сын каменщика. Ридельски брал аккорд — безобразно грубый, диссонирующий, нестройный, — и все, что разъединяло людей, мгновенно рушилось. Все, что повергало человека в бездну одиночества и тоски, отравляло его душу и омрачало взгляд, таяло без следа. Слушая пианиста, хотелось встать. И Патрик встал. Подошел к нему. Заговорил. Сказал, что восхищен его игрой, пригласил выпить за столиком сержанта. Чуть позже к ним подошел и трубач. Знаменитый трубач. Франсуа-Мари Ридельски подтвердил это. Трубача звали Огастос. Он носил, не снимая, красную вязаную шапочку. Это был негр, он курил, пил, баловался наркотиками, говорил тягучим жалобным голосом. В тот вечер, когда Патрик впервые пробовал пиво
Саксофонист бурно зааплодировал Огастосу и высказал предположение, что в таком случае он должен знать немецкий язык. И сам захохотал. Потом добавил:
—
Трубач вдруг издал жалобный стон и тяжело вздохнул. Он сел за стол, отрицательно покачал головой. И тихо признался, что фразу «Я твой друг» на немецкий перевести невозможно.
Трубач беспомощно глянул на саксофониста, и тот прямо зашелся от хохота. Огастос же разразился рыданиями. Слезы ручьями текли по его черным щекам. Он плакал и причитал вполголоса, что слишком давно стал глупым негром, слишком долго дудел в свою трубу, и потому напрочь позабыл немецкий.
Франсуа-Мари Ридельски смеялся до икоты. Патрик старательно хохотал со всеми, чтобы не выделяться, как вдруг ему на колени плюхнулся брошенный кем-то стул. Вскрикнув от боли в ноге, он вскочил и обернулся. У стойки бара завязалась жестокая драка. Белые янки схватились с черными.
Вот тут-то Огастос встал и заговорил по-немецки. Дернув за куртку Мэла, он торжественно заявил ему: