Едва она как-то пришла в себя после самосожжения того старика-монаха на улочке одного из вьетнамских городов и смогла снова спать одна, без света, не просыпаясь с криком два-три раза за ночь, как все повторилось: новый буддийский монах превратил себя в огненный факел, а за ним другой, третий, четвертый… и когда это началось, Швед обнаружил, что ему не удается удерживать ее подальше от телевизора. Пропустив репортаж о самосожжении в вечерних новостях, она вставала пораньше и смотрела его перед школой. Им было не понятно, как остановить ее. Зачем она снова и снова смотрела все это, словно бы собиралась смотреть без конца? Ему хотелось, чтобы она успокоилась, но все-таки успокоилась не до такой степени. Пыталась ли она проникнуть в суть происходящего? Справиться со своим страхом перед этим зрелищем? Пыталась представить себе, каково это — решиться на такой поступок? Представляла себя на месте этих монахов? Не отрывала глаз, потому что боялась, или потому что испытывала возбуждение? Наибольшее беспокойство и страх вызывало предположение, что любопытство в ней уже одерживает верх над ужасом, и вскоре он тоже был втянут в бесконечные наблюдения, но не за самосожжением монахов во Вьетнаме, а за переменами, происходящими в его одиннадцатилетней дочке. Он всегда бесконечно гордился любознательностью, проявляемой ею с самого раннего возраста, но теперь его вряд ли радовало ее желание так подробно вникать в
Разве не грех покончить жизнь самоубийством? Как могут все остальные просто стоять и смотреть? Почему не попробуют остановить его? Почему не попробуют загасить пламя? Стоят и разрешают снимать это для телевидения. Хотят, чтобы это показывали по телевизору. Где же
Он не знал, как остановить ее, но пытался изыскивать отвлечения, которые заставят ее забыть о безумии, происходящем на другом конце земли и по причинам, никак не связанным с ее жизнью или с жизнью ее семьи. Брал ее с собой вечером поиграть в гольф, водил посмотреть на спортивные игры, взял ее вместе с Доун в короткую поездку на пуэрто-риканскую фабрику, а потом провел с ними неделю на побережье возле Понсе, и наконец она забыла. Но это было никак не связано со всеми его усилиями, причина заключалась в самих самосожжениях, а точнее, в том, что они прекратились. Пять, шесть, семь повторений — и все, конец. А чуть спустя Мерри стала опять прежней Мерри, занятой тем, что ее касалось, тем, что подходит по возрасту.
Когда этот южновьетнамский президент Дьем, против которого протестовали мученики-монахи, несколько месяцев спустя был убит (по мнению, высказанному в утренней программе Си-Би-Эс, убит сотрудниками ЦРУ, прежде способствовавшего его приходу к власти), Мерри вроде бы пропустила это известие, и Швед не довел его до ее сведения. К этому времени страна, называемая Вьетнам, как бы и не существовала для Мерри, да и прежде была для нее лишь каким-то невообразимо далеким местом, послужившим декорацией для чудовищного телевизионного спектакля, потрясшего ее излишне восприимчивую одиннадцатилетнюю душу.
Даже потом, на свой лад критикуя политику, она ни слова не говорила ни о мученичестве, ни о буддийских монахах. Казалось, трагедия, связанная с теми монахами в 1963 году, не имела ничего общего с бурным протестом, выплеснувшимся в 1968 году и обернувшимся ненавистью к империалистической политике капиталистической Америки по отношению к крестьянам, воюющим за свое национальное освобождение… и все же в своих дневных и ночных размышлениях ее отец упорно убеждал себя, что это объяснение — единственно возможное, и других сколько-нибудь сопоставимых по степени ужаса и шоковому воздействию впечатлений, способных превратить его дочь в террористку, у нее, безусловно, не было.