— У него подбородок был вовсе не такой скошенный! — твердила она вполголоса, стараясь быть честной. — Или, может, такой? И волосы, чудесные каштановые волосы, я ведь помню! А эти просто русые! Да и нос, сдается мне, совсем не остренький.
Она склонилась над незнакомцем, внимательно разглядывая его, с каждой секундой все больше убеждаясь, что перед ней подлинник, а не фальшивка. Она поняла то, что должна была знать с самого начала: память о мертвых — словно воск, сознание лепит из нее по своей прихоти, придает новые черты, там что-то выровняет, здесь шлепнет лишний комочек, тут вытянет, добавит роста… Формирует то так, то эдак, вертит во все стороны, стругает и приглаживает, пока не создаст образ, мало схожий с реальным человеком.
Она испытывала боль, словно потеряла что-то важное, и растерянность. Теперь бабушка Лаблили жалела, что открыла гроб. Ну уж по крайней мере могло бы хватить ума обойтись своими слабыми глазами! Сначала она видела его смутно, и воображение восполняло недостающее. Но как только надела очки…
Она снова и снова вглядывалась в лицо жениха, и постепенно оно становилось привычным. Образ, скроенный из воспоминаний и мыслей, что дряхлели и сменялись новыми, наслаивались друг на друга в памяти за шестьдесят лет, исчез, вытесненный из сознания человеком, которого она знала на самом деле. Да, он остался таким же пригожим, каким был при жизни. Боль утраты больше не терзала ее душу; Уильям Симмонс остался самим собой, ни убавить, ни прибавить. Так всегда получается, если годами не видишь человека, и вдруг он возвратился и подходит поздороваться. Сначала сильно не по себе, а потом привыкаешь.
— Да, это ты. — Старуха засмеялась. — Вижу, как ты украдкой выглядываешь из-под чужого незнакомого обличья и довольно посмеиваешься, что так ловко одурачил меня.
— И опять заплакала. Если б только можно было сказать: «Посмотрите, ведь он выглядит совсем не так, это не тот человек, который мне полюбился!» — сразу стало бы легче. Но вредные человечки, засевшие в голове, раскачивались в своих крохотных качалках, заливались кудахтающим смехом: «Не обманешь, не обманешь, старая!»
Господи, как просто уверить себя, что здесь лежит кто-то другой. Но она не стала лукавить. Ее заполняли гнетущая тоска и грусть: вот он, свежий как родниковая вода, и она, древняя как океан.
— Уильям Симмонс! — вскричала бабушка Лаблили. — Не смотри на меня! Я знаю, ты любишь по-прежнему, так подожди немного, дай прихорошиться!
Она разворошила в печке огонь, мигом нагрела щипцы, завила свои седые космы в серебристые кудряшки. Мукой набелила щеки, надкусила вишню, чтобы придать сочный цвет губам, нащипала щеки до румянца. Кинулась к сундуку, переворошила старую одежду, пока не нашла платье из выцветшего синего бархата. Его она и надела.
Подбежала к зеркалу и в ужасе отпрянула от своего отражения.
— Нет-нет, — простонала старуха и закрыла глаза. — Что бы я ни сделала, я не стану моложе тебя, Уильям Симмонс! Даже если сейчас умру, это все равно не вылечит меня от старости…
Она почувствовала безумное желание стремглав унестись в лесную чащу, упасть в кучу упавших листьев и превратиться вместе с ними в тлен. Метнулась к выходу, решив больше не возвращаться. Но когда распахнула дверь, внутрь ворвался холодный ветер и принес странные звуки, заставив ее замереть.
Зябкий вихрь пронесся по комнатке, с разгона налетел на гроб, забрался внутрь…
Казалось, Уильям Симмонс шевельнулся в своем железном ящике.
Бабушка Лаблили быстро захлопнула дверь.
Она неторопливо вернулась и, щурясь, присмотрелась к нему.
Он постарел на десять лет. На гладкой коже появились морщинки.
— Уильям Симмонс!
Целый час ее суженый, словно внезапно заработавшие часы, мерно наверстывал год за годом. Щеки постепенно съежились, как сжимается кулак или вянет яблоко в корзине. Плоть вылепили из белоснежного снега, и теплый воздух растопил ее; теперь она казалась обугленной. От дуновения ветерка сморщились веки и губы. Неожиданно, словно от удара молотка, по лицу трещинами рассыпались миллионы морщин. Тело корчилось в муках старения. Ему минуло сорок, пятьдесят, шестьдесят! Семьдесят, восемьдесят, сто лет! Он сгорал на невидимом костре! Кожа, нещадно палимая временем, издавала тихое шуршание, потрескивала, как сухие листья: сто десять, сто двадцать лет… Годы все обильнее и глубже прочерчивали морщины и складки.
Всю холодную ночь бабушка Лаблили простояла рядом с ним, не обращая внимания на ноющую боль в своих по-птичьему тонких косточках, спокойно и холодно наблюдая за метаморфозами тела. Она была очевидцем этого невероятного превращения. И в конце концов почувствовала, что на сердце больше не давит неведомая боль. В душе не осталось ни грусти, ни сожаления.
Она спокойно заснула, прислонясь к стулу.
Желтые лучи солнца напоили светом лесной край, птицы, муравьи, быстрые воды ручейков тихонько заспешили куда-то каждый повинуясь своим законам.
Настало утро.
Бабушка проснулась и посмотрела на Уильяма Симмонса.
— О господи, — она сразу осознала, что происходит.