В первой части «Века разума» я упоминал, что давно собирался опубликовать мои мысли о религии, но первоначально отложил это намерение до более позднего периода моей жизни, рассматривая этот свой труд как последний. Однако обстоятельства, сложившиеся во Франции в конце 1793 г., побудили меня не откладывать его далее. Справедливые и гуманные принципы революции, которые философия распространяла вначале, были оставлены. Та идея, всегда столь же опасная для общества, сколь и унизительная для всевышнего, что священники могут отпускать грехи, хотя она как будто бы и не существовала более, притупила чувство человечности и подготовила людей к совершению любых преступлений.
Нетерпимый дух церковных гонений проник в политику; трибунал, величаемый революционным, занял место инквизиции, а гильотина—место костра. Я видел гибель многих моих ближайших друзей, ежедневно видел, как других влекли в тюрьму, и имел основания полагать, а также получал предупреждения о том, что та же опасность приближается ко мне.
В столь неблагоприятных условиях я начал первую часть «Века разума». Кроме того, у меня не было ни Библии, ни Нового завета, на которые я мог бы сослаться. А ведь я выступал против обеих. Я не мог достать их. Несмотря на это, я написал книгу, которую ни один человек, верящий в Библию и пишущий со всеми удобствами, имея под рукой целую библиотеку церковных книг, не может опровергнуть.
К концу декабря 1793 г. был сделан запрос и принято решение исключить иностранцев из Конвента. Таковых было всего двое: Анахарсис Клоотс
{19}и я. Я видел, что Bourbon de l'Oise в своей речи по поводу этого запроса особо указывал на меня.Поняв после этого, что мне осталось провести на свободе лишь несколько дней, я сел за работу, чтобы как можно скорее довести ее до конца. Я не закончил ее. В том виде, как она появилась, она была оставлена не более чем за шесть часов до того, как, около трех часов утра, стража явилась за мной с приказом, подписанным двумя комитетами — Общественного Спасения и Общественной Безопасности, чтобы арестовать меня как иностранца и отправить в Люксембургскую тюрьму.
Я сумел, по пути туда, зайти к Джоэлу Барлоу и передать ему рукопись книги, поскольку она была бы в большей безопасности у него, чем у меня в тюрьме. Не зная, как может сложиться во Франции судьба и автора и книги, я поручил ее покровительству граждан Соединенных Штатов.
Справедливость требует сказать, что конвоиры, выполнявшие приказ, и переводчик Комитета Общественной Безопасности, сопровождавший их и обследовавший мои бумаги, обращались со мной не только вежливо, но и с уважением. Смотритель Люксембурга Бенуа, человек с добрым сердцем, как и вся его семья, выказывал мне, насколько это было в его силах, свою дружбу, пока оставался на этом посту. Он был смещен с него, арестован и отдан под суд по злостному навету, однако оправдан.
После того как я пробыл в Люксембурге около трех недель, американцы, находившиеся тогда в Париже, в полном составе направились в Конвент, чтобы потребовать моего освобождения как их соотечественника и друга. Но президент Вадье, бывший также и председателем Комитета Общественной Безопасности и подписавший приказ о моем аресте, ответил, что я родился в Англии. После этого я ничего более не слышал о событиях за стенами тюрьмы вплоть до падения Робеспьера девятого термидора — 27 июля 1794 г.
Примерно за два месяца до этого события у меня началась лихорадка, которая имела все признаки смертельной и от последствий которой я так и не оправился. Вот тогда-то я с удовольствием вспомнил о том, что написал первую часть «Века разума» и искренне поздравил себя. Я мало надеялся тогда выжить, а другие надеялись на это и того меньше. Поэтому я на собственном опыте по совести проверил свои принципы.
У меня было тогда трое товарищей по камере: Джозеф Ваннюль (Vanhuele) из Брюгге, Шарль Бастини и Мишель Рубенс (Rubyns) из Лувена. Постоянное и заботливое внимание этих трех друзей, днем и ночью, я вспоминаю с благодарностью и отмечаю с удовольствием. Случилось, что врач (д-р Грэхэм) и хирург г-н Бонд из свиты генерала О'Хара
{20}были тогда в Люксембурге. Я не спрашивал себя, удобно ли будет им, как английским подданным, что я выражу им мою благодарность, но я укорял бы себя, если бы не сделал этого. Я благодарен также врачу Люксембурга д-ру Маркоски.У меня есть основания думать, что эта болезнь сохранила мне жизнь, ибо других причин я не вижу. Среди бумаг Робеспьера, изучавшихся Комиссией депутатов и о которых было доложено Конвенту, имеется следующая собственноручная запись Робеспьера: «Demander, que Thomas Paine soit d'ecr'et'e d'accusation, pour l'int'er^ets de l'Amerique autant que de la France». (Потребовать, чтобы в интересах как Америки, так и Франции Томасу Пейну был вынесен обвинительный приговор.)
По какой причине это намерение не было приведено в исполнение, я не знаю и не могу узнать и потому объясняю это тем, что сообщение о моей болезни сделало его невозможным.