Матвей звал её разбирать в тамбуре матрацы и одеяла, требуя, чтобы она унесла — все свое. Она схватила в охапку все, что могла удержать, и, так как руки больше взять не могли, сунула в уголок возле узла с чьей-то постелью то, что держала в руке — книгу с вложенными в нее листками поэмы. Забежала второй раз за тюфяком, положила книгу на стопку белья, лежавшего на скамейке, и поспешила к себе. Вернувшись, когда постелила постель, она остановилась в недоумении, тотчас перешедшим — в испуг. Не было ни книги с поэмой, ни белья, ни скамейки!.. Она метнулась обратно в барак, бросилась за Матвеем.
— Ника, — орал Толстяк, — забирайте свою посуду, а то я тут все переколочу к чертовой матери, с этими клопами!
— Да погодите вы! — отмахнулась Ника. Ужас того, что если кто-нибудь прочтет поэму — догадается о её героях, стиснул её тисками. Кривые страшные зеркала, в которых отразятся и талант её, и её мука усмешечкой "Скверного анекдота" Достоевского, потрясли её всю в один миг. Она выскочила в ночной дождь. В самых дебрях тамбура Матвей готовился колоть дрова.
Сбивчиво, жалобно, повелительно — сразу втолковывала ему для него невнятную суть: он понял одно — искать что-то нужно. Уваженье к бумагам проникло даже в него. И когда дело было уже "на мази", и он, бросив дрова, пошел на помойку ворошить то, что с газетами и бумажками он туда выбросил, и вытащил часть упавшего на пол Никиного справочника с подмокшими листками поэмы, — Толстяк заорал во весь голос: с — Я тебе, сукину сыну, ноги переломаю, если ты тут с пустяками будешь возиться! Целый день, лентяя, не было, а теперь писульки какие-то ищешь? Комнаты мести надо! По чистому натоптали — в хлеву-то чище! Книжки! Бумажки! — обернулся он к Нике. — То-то вы о работе радеете! Писульки день и ночь! Я — живо, — он задыхался, — я в два счета вам блат устрою, только шепнуть в Управлении, чем вы тут на работе заняты — англичане! По помойкам бумажонки искать!..
— Да ну тебя, разорался! — кричал Худой — и тихо: — вот услышит шеф, как ты с Матвеем говоришь — да и с ней, тоже… Ну тебя, — и он "выразился".
Матвей, только что туго уразумевший, что можно и не искать бумажки — что бумажки —
Ника стояла в тамбуре и под звуки дождя, при свете, падавшем из окошка, перебирала, идя мелкой дрожью, мусор, газеты, куски затоптанной белой бумаги, листочек поэмы, сырой, но ещё живой.
— А я што? Рази я знаю — бумажки? — трепал языком Матвей, поощряемый Толстяком. — Мне што? Как Мориц сказал — штоб в два щета все убрать в тамбуре, — я все захватил и понес… А куда нести? На помойку.
"Мориц! — повторила про себя Ника одним дыханием. — Нечаянно! По его приказу случилось!"
Но, должно быть, судьба решила, что на сегодня — довольно. Ника нашла большую часть листков, может быть, вспомнит наизусть остальное? Но нацело пропала работа всего дня, так удачно сделавшая целое — из разрозненного, это не воссоздать меж рабочих часов, после вчерашнего дня! В каком-то
—
— Какое ещё там белье! — отозвался бешеным криком Толстяк. — Вы, Ника, мне попадетесь под горячую руку — не обижайтесь!
"Значит, Морица
— А идите вы — в хорошее место! — крикнула Ника и подивилась мощности, бесстрашию своего голоса в борьбе с наглецом. —
Они стояли друг против друга. Она протянула к нему свисавшее с её рук белье, смятое, со следами земли. И внезапно Толстяк — померк. Она повернулась и пошла прочь.