Весной Сережа поехал на практику. Это была первая их разлука. Жизнь помогла: она поехала на вокзал проводить его — с Женей. Как он нежно её утешал! Как понял её состояние! Заботливость, рассказы о детстве, все было ей на потребу, и он не ушел. Как сына в его детские годы, она уложила его и, отойдя, прибирая в комнате после отъезда сына, напевала; напевала как маленькому, пока не уснул Женя… А наутро, когда она собиралась на службу — Ника работала в библиотеке, — пришла его мать.
Это была седая весна. Сердце! Душа! Ласковость! Но она — ошибалась: она пришла к тридцатишестилетней женщине поблагодарить за своего мальчика. Она думала, что… Ласковым смехом её разуверив, Ника разъясняла, пыталась… Не совсем поняв, и, может быть, совсем не поняв, мать ушла — другой, радостно, увидав хоть ту комнату, где пропадал её сын, и владелицу комнаты, Нику, которая — хоть с ней через сына! не породнилась — ей показалась — родной…
Это было — любовь? Ещё раз? Если этим словом зовут неразнимание рук, неразрывное желание быть вместе, при так называемом "сходстве душ"… Да, но что помогало благополучию этого союза? Почему избежали они — столько месяцев, уже год? тех вещей, что бросают людей друг к другу? Ну, со стороны Ники — обещание, ею данное себе. А с его — ведь они уже давно сидят на диване бок о бок. Женя — юн. Инстинкты его притуплены, он немножко вроде как "ангел" (с умом демона, ироническим, и со всем протестом юности против зрелости. И юмор, острое чувство смешного, он у него в плену).
Слушая презрительные слова его, что он "не признает — поцелуя", Ника радуется, что хоть
А час этот их стерег: час, когда уже
Этот день подходил: в отсутствие Жени ей думалось только о нем, и в этот день Женя не смог быть без Ники до четырех часов, когда она приходила из библиотеки, а в два часа пришел к ней в Музей.
Залами эпох палеонтологии они ходят, пойманные, и стараются, в тумане чувств, в счастьи близости, он — настигать, она — уклоняться. В нем — радость, в ней — страх. Вплотную, лицом к лицу, вконец заболев друг другом.
— Но пойми, это же — немыслимо… Мне тридцать шесть лет…
И каждое слово её ликовало, что оно — ничего не значит! Ничего не весит! Что оно — пусто! Легко! (что "это" мыслимо, потому что оно
— …Потому что я почти вдвое старше тебя, почти что, и, если б это случилось — ты бы мне никогда не простил, что я бы тебя бросила. Ты — умен! Это
— Я не чувствую твоего обещания! — сказал через гору заикания Женя, и жестом ддиннопальцевой и все же мясистой руки, чуть влажной, неуловимо и как‑то обаятельно–противно, тронул её руку.
Сиянье его потемневших, синих сейчас, прозрачных, и все же чуть помутневших, глаз было…
Она тихонько, как змея кожей, содрогнулась ужасом (хоть и негодованьем уже!), что она завела себя в го, где человек
Она проводила его до дверей, тяжелых дверей музейских. Она подала ему руку: "До вечера!" Он эту руку, пожав, держал, не в силах выпустить. На них кто‑то взглянул, проходя. В лице Жени, очень юном сейчас, улыбающемся от сознания силы, от счастья, в глазах загипнотизированных, гипнотизирующих — было что‑то такое страшное, по непременности их сближения, почти уже происходящего, что, остатком разума вынув из его рук руку свою и закрыв за ним двери, она сказала себе — в ветер между дверных половин:
— Завела себя? — вылезай!
На Арбатской площади бушевали прохладные силы, живые. Сейчас случится что‑то, что исцелит её! Она
— Сейчас же иди в парикмахерскую, стригись как мальчик! Красу кудрей — с плеч!
— Нет! — отвечала она себе растерянно, негодуя. —
— Что угодно? Ну тогда ты будешь сегодня же с ним! Тридцатишестилетняя — с двадцатилетним! Подарок Сереже?! Знаешь, что будешь, не лги! Выбирай!
— Ну, если так, то иду!
Но она села в трамвай и поехала к одному старому Другу. А на его двери был замок.
Значит, суждено
Её тряс озноб. Кудри падали на пол и на халат. Голова, яйцевидная, мальчишечья, обнажалась. Зеркала сверкали её пропавшей красой.
Нет, не все! Дома она надела курточку сына, сняла феодосийский протез. Наверху своих уцелело всего три зуба. Теперь она спокойно ждала его.