Читаем AMOR полностью

— Эта известковая пыль — и синее небо! Синее, не голубое! И солнечные лучи — какие‑то удивительные! Я был на Акрополе несколько часов — с середины дня до захода солнца. Лучше всего там сохранился Парфенон — розовый мрамор, символ мужественности! А Эрехтейон — воплощение женственности… (на миг она перестает слушать, — смотрит!) Он белый, вообще говоря, мрамор, но, когда заходит солнце, Парфенон становится от золотистого цвета до рубинового почти; мрамор — живёт\ А Эрехтейон проходит через все оттенки — от жёлто–зеленовато–синеватого до фиолетового, — глаза Морица смотрят вдаль — вот таким она его запомнит. — В Париже — вы знаете? точная копия Парфенона — он втиснут в узкие бульвары Парижа — это блекло, мертво! Без дфинского неба. Там сохранился цирк первого века, Ареопага — скала немножко ниже Акрополя… (он кладёт в рот печенье, мягко откусывает его) — и, увлеченно: — Мне хотелось бы — на миг! увидеть на сохранившемся мраморном постаменте давно снятую, литую из золота, статую Афины Паллады, которая сияла далеко за пределами города под лучами Афинского солнца, — он наливает ещё чая, и, отпив: — с горы Ликабет открывается чудеснейший вид на Акрополь и на Пирейскую бухту. (Причем машинам запрещено почему‑то пользоваться естественными гудками, у всех — какие‑то пищалки с резиновыми грушами.) Вы стоите на Акрополе — и весь город в облаке этой золотящейся пыли, и сплошной звук пищалок, последнее — очень смешно, и смешно, что у каждого магазина мальчик, который стирает с вашей обуви шелковистой щеточкой — известковую пыль. — Мориц отставляет чашку и закуривает. — Я видел изумительную вещь: я видел статую, сетями окруженную (рыбаки, пирейские), Геркулеса. Этот в полном смысле слова — шедевр, проходящий ряд химических ванн, — в одной из них я видел его лежащим и директора музея, фанатика, старика, хлопочущего вокруг него. Я был в "залах любви" — это залы, закрытые для широкой публики, вход туда — лишь по разрешению директора, научного работника — людям искусства, видящим в этом не порнографию. Это, главным образом, амфоры — фресковая тончайшая живопись, где изображена любовь во всех её проявлениях, — и сделано это так чисто, — огромная, жизнеутверждающая сила, гимн человеческому чувству.

— Amor[40]! — говорит она, и вдруг большая теплая радость — как в тех залах радость искусства — наполняет её. — Я нашла название для поэмы! — она говорит скромно, чуть поеживаясь. Я сегодня кончу переписывать! Я её назову — Amor.

Иногда приходила в бюро с поручениями из другой колонны женщина — именем Дина, в прошлом химик. Высокая, плотная, умница, обладающая природным весельем, несмотря на свою страшную судьбу. Фамилия её была Корнилова, и говорили, за эту фамилию она когда‑то получила срок. На воле у мужа, остался её семилетний сын, повсюду за матерью ходивший, за что прозвали его "Хвостинька". Муж поспешил отречься от жены.

Ей было неведомо, что через годы — когда она увидит сына уже семнадцатилетним, стоя на пороге, он ей скажет;

— Я не намерен разговаривать с врагом народа!

Однажды она вместе с деловыми бумагами принесла кошечку, совсем ещё маленькую, белую с серым.

— Её зовут Мурыся, — сказала Дина деловито, как все, что она говорила, забрала чертежи и ушла. И как‑то так вышло, что Мурыся стала Никиной собственностью.

Она росла, умнела, знала, кто её любит, кто же — нет, и в рабочие часы спала непробудным сном на Никином столе, сбоку.

Дни шли, плавясь в месяцы. Мурыся стала красавицей необычайно изнеженного типа: каждая поза была — картина, и кокетству её не было конца.

Но когда Ника однажды с гордостью повторила слова Морица, что Мурыся — "сама женственность", уборщица Лена подняла её на смех:

— Сразу инженер виден, Мориц ваш! Женственность! Это ж к о т! Ещё "Мурысей" зовёте!

Смущенная, не веря, Ника было бросилась в спор, но была всем хором женщин брошена на лопатки.

И стала Мурыся — котом. Не смущаясь номинальным изменениям своей судьбы, он так же изящно ловил лапами солнечные лучи, перекатываясь на пушистой спине по дощатому полу, — и все рос, хорошея. Одной из его забав было — считать на счетах. Только раньше он проваливался лапками меж прутьев, теперь, лежа, занимая их почти целиком, цепкой белой пятерней ловил убегавшие шарики.

Так прошел год. И вот грянула весть о женском этапе.

Мурыся перестал есть. Заболел, явно. Он не сходил с Никиного топчана, не ходил к своей миске, но однажды ночью удивил: бросился на уроненный сухарь и жадно его сгрыз.

— Да не болен он, твой кот, мать! — сказала одна из женщин, подметавшая комнату. — Это он, знаешь что, — тоскует!.. Понимает, что едем мы…

Никины вещи уже лежали завязанные на топчане. Она что‑то читала. Вдруг Мурыся встал, прыгнул на задние лапы передние — ей на плечи, стал неистово (истово!) ласкаться, обнимая, прижимая голову о грудь, терся подбородком об нее…

— Ты гляди! Ты гляди, что делает! — говорила уборщица.

— Кабы наши мужики с нами так прощались…

Кот, оторвавшись от Ники, прыгнул на окно и выскочил в форточку. Только мелькнул пестрый хвост.

Больше его не видели.

Перейти на страницу:

Похожие книги