— Я не переживу вторично, — сказал кто‑то в ней самонадеянно, трезво, — но
Просто назвать — принимайте на веру, как факт. Так. Упрощать, отбирать — в миг даванья. Ну, так что же прошло? Что? Она думает — остро, жёстко (как Мориц).
Пришла — горечь. Пришел — отврат от близости, объяснений, попыток быть понятой. Неверье в возможность слияния. Просто начать вот с чего: Разочарованность. Привыкание к одиночеству. Над всем был — вздох.
…Утром наши с Глебом во Франции, поездки ранним поездом из Трайас в Канн. Этому 24 года. Но этому уже вечность, потому что этого никогда не будет.
И зачем это было?
Как на кинематографической ленте мелькнули улицы, рестораны, универсальные базары, площади, кафе, магазины; сколько мы прочли вывесок, во сколько входили дверей, скольких кельнеров и гарсонов — лица я ещё ясно помню; я воскрешаю во рту тающий вкус огромных иерусалимских апельсинов; тени в скверах от пальм, скамейки, гравий, песок, ровный прибой длинных голубоватых меланхолических волн…
Я помню себя в элегантном пальто с огромным воротником из "пана" — шелковистого бархата, спадавшим на плечи и грудь мягкими складками; в большой, с черными маргаритками, шляпе — и зонтик помню в руке…
Я помню широкой волной на все дни разостлавшегося настроения — безделья; ласковое безразличие к тому, день ли сейчас или вечер. Запах сигар, запах фиалок. Запах воды. Бесцельность денег в щегольских портмоне, наши чуть скучающие фигуры у витрин…
День склонялся к полудню. Наступала жара. Усталые, с массой пакетов, мы входили в широкие двери какого‑нибудь пустого кафе — рай, отдых.
Вмиг мы становились друг к другу ласковы; забывали споры о направлении улиц и часы отхода поезда — карта вин в руках Глеба; нам несут "caviar russe" (икру, русскую).
Светло сочатся из кусочка лимона на тартинке с икрой — капли. Тонка и ароматна aigreur[17]
этого странного блюда!Взглянув на нас, кто бы сказал, что мы муж и жена! Как безнадёжна чувствовалась жизнь впереди — полное отсутствие будущего. И как мудры были мы в 17 и 19 лет, иностранцы и путешественники, — что не глядели вперёд.
И ведь мы вправду ничего не хотели!
А в ласковости, с которой мы обращались друг к другу, все уже было — вне мер.
Я вижу лицо Глеба, острое, строгое, сигару у губ, синий дым, светлое золото легких волос, отброшенных; и задумчивый взгляд пронзительных синих глаз, в которых — щемящий мне душу холод, — полное его одиночество!
И мое — полное. И его ребенок во мне. Тьма над будущим.
Отодвинув тарелку, я развязывала пакеты и свертки — о изяществе жёлтого маленького деревянного веера, с ласточкой! Кольцо к салфеткам. Шкатулка. Портфель. Шелковые тяжелые галстуки… Наклонясь над дорожной чернильницей, Глеб рассматривает тонкий узор гирлянды фиалок.
За окном несся — и стекла тихонько звенели — открытый автомобиль.
Я помню, как в Москве, вечером, зимой, я спускалась в домике на Собачьей площадке, по крутой каменной, мокрой и темной лесенке, ведущей в светлую и жаркую кухню. На мне черное платье из бархата, круглая бриллиантовая брошь и кольцо с бриллиантом. Выйдя от тепла вечно горящего камина, я куталась в боа и дрожала от холода. Я шла сказать что‑то об ужине. И вдруг — я остановилась на ступеньках.
У камина, в комнате Глеба, сидели у огня несколько человек и, увидев меня, уже приготавливали мне место. Я поглядела на них острым, внимательным и широким взглядом и молча села у огня. Меня укрывали маминой бархатной шубой. Юные лица всех нас были ярко освещены.