Вронский поэтичен по внешности; он пред кн. Андреем имеет даже одно преимущество (очень в наш век важное): он гораздо здоровее
его и духом, и телом, покойнее, тверже, ровнее; но он тупее Болконского; он несравненно больше его «terre `a terre». Вронский поэтичен только со стороны, объективно поэтичен; субъективно, умом своим, он не слишком идеален. Если он идеалист в сердечных чувствах своих, то это не столько по натуре, сколько благодаря тонкому воспитанию и рыцарскому духу, еще не угасшему в среде нашей военной знати. Ограничив с этой стороны силы Вронского, и без того богатые, автор обнаружил этим приемом своим великий художественный такт и удивительное чувство меры. Решившись придать столь сильному характеру Вронского еще и ум Левина или кн. Андрея, – надо было бы писать и роман уже совсем иной; пришлось бы изображать роман из молодости великого, гениального человек, который подавлял бы своими душевными силами все окружающее, и неудобно было бы вести вровень с его историей скромную, помещичью и моральную историю Левина. (И так как есть – на половине Левина и Китти все-таки немножко поскучнее, чем на половине Анны и Вронского).И так, – даже и Вронский, в совокупности своих качеств, приключений и своих наклонностей и стремлений, – менее поэтичен, чем кн. Андрей. Придерживаясь прежней терминологии, можно сказать, что идеальность и поэтичность Болконского и объективна, и субъективна, т. е. и нам, читателям, и Наташе, и Пьеру он представляется красивым, очень храбрым, очень умным, тонким, образованным, деловым, благородным и любящим все прекрасное. И гордость, и честолюбие его, и некоторые капризы его, и даже сухость с женой (столь скучною) – все это нравится нам. И собственный внутренний мир его исполнен идеальных и высоких стремлений: к серьезной дружбе, к романической любви, к патриотизму, к честной
, заслуженной славе и даже к религиозному мистицизму, который, к сожалению, не успел только принять более определенной и ясной (догматической) формы.Вот каков князь Андрей у Толстого.
Перебирая мысленно всех лучших
героев нашей литературы со времен Онегина и до Троекурова (у Маркевича) включительно, вспоминая Печорина, Рудина и т. д., нельзя не придти к тому выводу, что, по совокупности и изящных, и высоких свойств, – кн. Андрей, принимаемый как живой, действительный человек (и без отношения к эпохе), выше и полнее их всех! За исключением разве физической силы и здорового духа, как я уже упоминал, ибо с этой стороны Вронский и Троекуров превосходят его.И вот этот человек, исполненный надежд и дарований, ранен смертельно в страшной битве за родину… И он медленно и кротко умирает на руках преданной сестры и недавно еще так страстно любимой им Наташи!
Поэтичнее этой смерти придумать невозможно, и вся эта поэзия сплошь ничто иное, как истинная правда жизни. Ни одной фальшивой ноты, ни одной натяжки, ни тени преувеличения, или того, что зовут «ходульностью».
Кн. Андрей должен был так
идеально умирать!Но гр. Толстой реалист: он помнит, что как бы ни был идеален в предсмертных помыслах своих человек, чистота и постоянство таких помыслов зависят много и от рода болезни, от которой он умирает. Кн. Андрей умирает, изнуряемый медленно наружным нагноением, – быть может у него несколько были повреждены и кишки. Служа военным врачом во время Крымской войны, я видел сам, как большею частью тихо и мирно гасли люди и от обширных нагноений, и от хронического поражения кишок. Равнодушие, какая-то отрешенность от всего окружающего… Так угасает и князь Андрей, думая о мировой
любви, о смерти и о Боге (так, по крайней мере, как он Бога мог понимать, при своем филантропическом пантеизме).Правда, хотелось бы, очень хотелось бы на этом светло-голубом, небесном и бесконечном фоне его слишком общих мечтаний начертать твердые и ясные контуры догматического христианства. Больно, что их нет
– этих начертаний на слишком бледной и безбрежной лазури его внутреннего мира! – Очень больно, что нет у нас уже возможности помочь перерождению этого гуманного и туманного пантеизма в тот твердый и архитектурный спиритуализм, который составляет отличительный характер настоящего (церковного) христианства! Приятно, что к этой «кончине живота» можно приложить почти все трогательные эпитеты церковного моления: – и «мирная кончина», и «безболезненная» и, конечно, уж «не постыдная», а «честная и славная!» Но очень обидно, что главного из этих эпитетов «кончина живота христианская» – произнести нельзя! Конечно, жаль, и больно, и обидно.Но и самое сожаление этого рода доказывает только, до чего Толстой может стать иногда «властителем наших дум» и до чего в хорошем смысле реальны у него самые идеальные его лица.