— Забирайте, чего там, — приостановившись, бросил ему Панарин. — Он свою норму вылакал. В трезвяк, денька два погоняйте с метлой, потом ко мне на проработку. Как обычно.
— Служу Науке! — обрадованно рявкнул, сержантик, поднял Никитича, закинул его руку себе на шею и поволок к вытрезвителю. Никитич покорно волочился за ним, временами называл его Анечкой и пытался лапать, что сержантик стоически переносил.
Панарин и Клементина вошли в коттедж. Голубой метроном, украшенный золотым альбатросом, стоял на письменном столе. Его стрелка замерла, отклонившись вправо.
— Вот, — сказал Панарин. — Та же штука, что у каждого из нас. Только не спрашивайте, откуда эти штуки взялись — они были всегда, говорят, есть свой и у Президента. Почему метроном останавливается, когда умирает его хозяин, мы сами не знаем и никто не знает…
Он огляделся, нашел подходящую спортивную сумку и принялся методично вытряхивать туда содержимое ящиков письменного стола. Сорвал со стены и отправил туда же фотографию Карен, разные мелкие безделушки и письма, имевшие ценность лишь для самого Бонера. Набил сумку доверху, с трудом застегнул. Сел за стол и, глядя в оклеенную пестрыми обоями стену, негромко сказал самому себе:
— Как же я ей напишу? Ведь писать–то мне положено…
2
Я злюсь, как идол металлический
среди фарфоровых игрушек…
Н.Гумилев
Слева от стойки был установлен огромный цветной телевизор и вытянулась шеренга пестро раскрашенных японских игральных автоматов. Автоматы давно поломали по пьяному делу, а единственный уцелевший перепрограммировали на крайне интеллектуальную игру; «Кто поймает больше шлюх» (с соответствующим видеорядом). Телевизор, однако, пока держался и сейчас показывал нечто порнографическое — и местные золоторукие механики давно собрали из каменных материалов супер антенну, ловившую и Гонконг, и Лос–Анжелес, да вдобавок оснастили ее электронной системой защиты, отшвыривавшей разрядом предместкома Тютюнина, не раз покушавшегося антенну изничтожить.
Панарин пропустил вперед Клементину, огляделся. Его персональный столик был свободен — как и тот, за которым обычно сидели Бонер со Славичеком. Там стояла полная рюмка — одна, потому что Славичек имел еще шансы выкарабкаться. От входа бросался в глаза портрет над столиком — правый верхний угол перечеркнут ало–черной ленточкой. И букетик анютиных глазок возле. Бонер на портрете улыбался во весь рот — частенько случается, что перероешь все оставшиеся после человека фотографии, да так и не найдешь хотя бы одну, где он грустен или серьезен, бывают такие люди…
Вокруг все шло в обычном ритме и накале. Осмоловский уже вертел головой, выискивая, кому бы дать в морду. Большой Микола и Сенечка Босый продолжали перпетуум–диспут о том, существуют ли привидения, или все это опиум для народа, и загвоздка была в одном — на этой стадии они обычно забывали о логике, и аргументами становились изречения из тех, какие обычно пишут на заборах. Грешная красотка Зоечка, доведя амплитуду колебаний бедер до пика, порхала с подносом по залу, а у бассейна четверо из второй эскадрильи резались в покер на сегодняшнюю ночку с ней. Коля Крымов героически боролся с желанием сползти под стол, штурман Чекрыгин прижал в углу лаборантку, в другом занимались более интеллектуальной забавой — трое распевали под баян на мотив танго «Маленька Манон» отрывки из последней речи Президента Всей Науки. Гремела музыка, цветные блики мельтешили по лицам и стенам, страдальчески прихлебывал боржом предместкома Тютюнин, скучный человек с восьмилеткой и двумя курсами ветеринарного техникума.
— Вы, главное, смотрите, Клементина, — говорил Панарин. — Сидите и смотрите на них, потому что завтра кого–то из них можете уже не увидеть… Смотрите. Потому что они — это и синтетик ваших, пардон, колготок, и начинка ваших часиков, и многое, многое другое, чего никогда не было бы, не порхай они над Вундерландом. Они сделают кого–то академиком, помогут двинуть вперед какую–нибудь там эвристику или просто помогут зачеркнуть парочку строк в списке загадок природы. Но это завтра, а пока — пляшет сердце поза ребрами гопака…
Клементина спросила:
— А вам никогда не приходило в голову, Альбатрос, что когда–нибудь ничего подобного не будет?