Поэтому он с трудом, но справился с нахлынувшим восхищением, нерассуждающим и страстным. Месяцем ранее он неизбежно растворился бы в этих глазах и стал их вечным рабом, но сейчас он был человеком, начавшим познавать жестокую сложность жизни и намеренным прошагать этот путь до конца. Он стоял и смотрел, как идет ему навстречу Елена Прекрасная. Елена Троянская.
Она была как музыка, как пламя – прекрасное совершенство, и невозможно было представить мужские ладони на этих плечах, а ее, покорную, в чьих-то нетерпеливых объятиях.
Майон молчал и смотрел. Елена, конечно же, расценила это как восхищение и улыбнулась – ослепительно, так, словно дарила весь мир, открывала все тайны и тут же забирала назад абсолютно все. «Ее даже невозможно сравнить со статуей», – подумал Майон. Тут что-то другое. Она шагала, улыбалась, поднимала глаза – и каждое движение, вздох, шевеление губ были словно продуманы за неделю до этой встречи и тщательно отрепетированы перед не умеющим удивляться зеркалом. Все было заученное, отшлифованное и оттого словно бы неживое. Роза из мрамора. Радуга из разноцветного стекла. «Значит, вот так, – смятенно подумал Майон. – Мы почему-то уверены, что красота – это обязательно и ум, и доброта, и другие высокие чувства. А ничего этого нет. Одна лишь красота, лежащая где-то за пределами образцов, отрешенная от всего на свете, никому не обязанная, никому ничего не дающая. И не вызывающая оттого даже примитивного желания. Кому захочется коснуться губами мраморной розы, как бы она ни ласкала глаз?»
Нет, он все равно не поверил бы, что из-за одной ослепительной холодной красоты могла вспыхнуть Троянская война.
Молчание стало неловким, а там и вовсе тягостным, во взгляде Елены разгоралось недоумение – она явно считала, что у безмолвного восхищения должны быть свои пределы. Но Майон никак не мог подобрать слова, да и о чем следовало говорить? Никого уже не вернешь и ничего не изменишь.
– Итак, это ты – славный и талантливый аэд, решивший поведать миру о Троянской войне? – спросила Елена чуточку лениво – ответ, конечно же, она знала наперед, и, судя по довольной улыбке, привычно присчитала очередного раба к сонму предшествовавших. Майон осознал, что труды по созданию напыщенного батально-любовного полотна были бы оплачены аккуратно и щедро, с привычной скукой изощренных ласк.
– Ты помнишь Париса? – спросил он неожиданно для себя.
Ее брови дрогнули, впервые Майон заметил в ней нечто не наигранное она задумалась, не сразу вспомнила.
– Парис… Парис… Тот юнец, что дерзко похитил меня, и тем вызвал великую войну? Странно, я только сейчас подумала, что не помню лица, цвета глаз. Но разве дело в каком-то Парисе?
– А Тезей? – перебил Майон.
Брови снова взлетели, но уже привычно-капризно.
– Тезей… Ну да, ваш царь. Разве я с ним когда-нибудь встречалась?
«Вот так, – подумал Майон. – Эти серые спартанские глаза как отражение хмурого неба…» Сколько же она искалечила судеб – равнодушно, походя, невзначай, и тех людей, сквозь жизнь которых мимолетно прошла случайной непогодой, и тех, кого отправила в Аид эта война, где расчетливую подлость и примитивную корысть маскировали заботами о спасении чести красивой куклы.
Он поклонился и пошел к выходу, чувствуя спиной недоумевающий взгляд, за которым неминуемо должна была последовать злость, хотя, разумеется, Елена вряд ли поняла бы причины его внезапного ухода.
Не замечая встречных, он вышел из дворца и бесцельно побрел по улице, окончательно прощаясь еще с одной сказкой, умершей на пути из юности в зрелость. Он понимал, что иначе нельзя, что сказки делятся на исчезнувшие однажды бесповоротно и спутников до смертного часа. Но все равно было горько.
Он ощутил руку на своем плече.
– Мне сказали, что ты разыскивал меня.
– Здравствуй, Прометей, – сказал Майон.
– Я бьюсь с тобой второй час, – сказал Гилл. – Будешь ты говорить или нет? Пора бы…
Анакреон молчал. Потрескивали факелы на стенах, бросая шевелящиеся тени на лица, на стол, на девственно чистый лист бумаги, – на этот раз Гилл решил обойтись без Пандарея и записывать сам, но записывать-то как раз было нечего.
– Ну?
– Мне нечего сказать, – пожал плечами Анакреон. – И я не понимаю, чего ты от меня хочешь. Не понимаю, почему меня схватили посреди ночи, перевернули все в доме. Ты уверен, что царь Тезей одобрит такие выходки?
– Я уверен в том, что ты – последняя сволочь. Как к тебе попала рукопись Архилоха?
– Да я ее впервые вижу, – сказал Анакреон.
Он сидел красивый, подтянутый, ни следа волнения или страха, руки сложены на коленях, не шелохнутся. Он сохранял полнейшую бесстрастность, лишь глаза смеялись – впрочем, не слишком явно. Он был как панцирь, от которого бессильно отскакивали любые стрелы. И Гилл никак не мог понять, на что этот мерзавец надеется, – рано или поздно улики отыщутся. Неужели поздно? Неужели они начнут уже этой ночью?
– Короче говоря, ты невинен, как новорожденный теленок, – сказал Гилл. – На тебя возвели какой-то коварный поклеп, верно?
– Иначе я никак не могу объяснить происходящее.