Но для него тепел и сух был камень ее надгробия, для него мерно и успокоительно раскачивала над плитой пряди своих гибких ветвей чуткая ива, для него, с несказанной нежностью касаясь сведенных скул, все время кружилась улица в невесомом танце, будто выпорхнувшая из тела душа – большая белокрылая бабочка, – и постепенно укрощалась кровь, стихало сердце, и волной сбегал к горизонту, растворялся и таял вдали, за кромкой, ясный, акварельно чистый звук детского голоса, называвший его имя.
Графиня Вишневецкая не дожила до того почтенного возраста, когда женщину украшает терпеливое смирение с судьбой и осознанная покорность Божьей воле. Будучи при памяти, она не утруждала Дамиана родительскими наставлениями, да и вряд ли опыт ее уединенных дней в степном поместье годился этому темноволосому красавцу с горделивой осанкой и юношеским румянцем, проступавшим на матово-смуглой коже вопреки холодным петербургским туманам, долгим вечерам при свечах за ломберным столом и лишениям военных бивуаков.
И умирая, она лишь выдохнула шепотом: «Przepraszam, Domko!», легко, будто извиняясь за нечаянную заминку в дверях.
Кровь отошла горлом, и она выпрямилась на подушках, отворотив от сына свое лицо, чтобы тот не увидел и не унес в памяти подступившую к ней безобразную судорогу смерти.
Она ушла, не оставив ему ничего, кроме нескольких аргамаков на развод, в которых не знала толку сама, изящного дамского ландо, грозившего развалиться при малейшей встряске, да пришедшего в негодность имения – грузной двухэтажной постройки с крыльцом, обрамленным шаткой балюстрадой, достававшей полукруглой ротонды в парадном зале на втором этаже. Несоразмерность частей и вычурность замысла говорили о тщетных претензиях бедности.
Каждую весну мать загоралась грандиозными идеями перестройки и переделки – и всякий раз не хватало средств.
Ей так мечталось, что Дамиан будет жить в большой роскошной усадьбе, непременно с высокими белыми колоннами, увенчанными по капителям виноградными гроздьями. И не потому так хотелось ей тех колонн, что в степной глуши они могли являть признаки провинциального шика, способного возвысить ее над простоватыми соседями, хотя ее, урожденную Вишневецкую, тяготило общение с ними как с равными, когда, будучи званой на их убогие семейные праздники, приходилось улыбаться в безвкусно обставленных гостиных каким-нибудь большелапым Хряпуновым или целому выводку Голощапенков из-за того, что если, не дай Бог, совсем дойдет до разорения, эти «новые» могут дать хорошую цену за ее лошадей.
Ей снились те высокие беломраморные колонны и выпуклые пилястры в боковых простенках, узкие стрельчатые окна в лепнине и красного бархата дорожка, уходившая с пологих ступеней прямо в мокрый гравий у крыльца, где останавливались тяжелые, в золотой резьбе, допотопные дормезы опольненских гостей. Ей снилось нарядное Опольне, родовое имение Вишневецких, обещанное ей в приданое, владелицей которого она так и не стала – по собственной воле и недомыслию, по жестокой ли выходке судьбы, – она не хотела травить себя ядом прошлого и, отринув его однажды, умела всякий раз начинать жизнь сначала.
Каждое утро, отогнав сновидения, где она была знатна и богата, где мужиковатые Голощапенки, равно как и ясновельможные Потоцкие, склонялись перед ней в поклоне, где не было ни придурковатой горничной Марыльки, вечно оставляющей на паркете следы босых ног, ни развязного лакея Степана, которого ей постоянно приходилось осаживать вместо того, чтобы, как в прежние времена, сразу отослать на конюшню, и где в легком полуповороте она спокойно и величаво несла свою красивую голову с рубиновой диадемой в высоко поднятых, убранных для бала волосах сквозь анфилады зеркальных залов, – каждое утро, встав ото сна, она начинала свою жизнь сначала.
Каждое утро…
Каждое утро…
И ни разу не вырвался вопль из ее груди. Никто никогда не слышал стенаний и не видел слез этой взбалмошной графини, да их и не было у нее. В той жизни, куда она мужественно вступала по утрам супругой мелкопоместного шляхтича Ольбромского, ей было незачем плакать, все здесь обстояло пристойно и вполне благополучно.
Сколько помнил Дамиан, его легкомысленная мать обладала удивительной способностью попусту тратиться на финтифлюшки. То она едва ли не собственноручно принималась менять обивку в их видавшем виды экипаже, да так, что в конце концов сходили оси, ломались ободья и приходилось неделями сидеть без выезда; то укрывала всю мебель в доме какими-то кружевными нелепыми салфеточками с наскоро вышитыми монограммами; то впадала в меланхолию и целыми днями, не выходя из спальни, листала на постели старинные тугие эльзевиры со слипшимися страницами; а случалось, закатывала громкие скандалы, если у белошвейки не выходил по ее рисунку сборчатый рукав на капоте.
Она обожала дешевые безделушки (на настоящие-то драгоценности денег не было) и в своей захудалой Косаковке одевалась на зависть столичным модницам, вызывая у Дамиана сожаления о бессмысленных тратах.