Оставшись с женой наедине, он в бешенстве кричит: «Вспомни великого Лавуазье. Так? Вспомни… когда его гениальную теорию захотели превратить в теорию французских химиков, он заявил: “Это не теория французских химиков, это моя теория, моя собственность, и я заявляю своё право на неё перед современниками и потомством!” Моя! Моё! Мой!».
Однако в разговоре с Лендмюром о науке, когда разговор коснулся Кондаурова, Виригин отступает: да, разногласия есть, но это их личное дело. Споры на то и нужны, чтобы в них рождалась истина.
Рождается истина и в этом споре: оба учёных – советский и американский – приходят к выводу, что наука не может быть национальной, наука не имеет географических и политических границ. Тогда Лендмюр предлагает коллеге написать статью для журнала «Science», где Виригин рассказал бы об этих разногласиях подробно (во благо науки). Виригин соглашается.
Дальше действие переносится в Москву. Научная общественность возмущена: какой-то чудак написал в журнале «Science» полемическую в отношении взглядов Кондаурова статью, подчеркнув лишний раз, что «нет и не может быть науки узконациональной, науки суверенной». И этот человек даже гордо подписался: «Советский химик». Название статьи тоже приводит всех в шок – «Диктатор от химии».
Мариенгоф даёт ещё одну странную на первый взгляд сцену.
Америка. Закрытый кабинет. Генри Лендмюр, химик, и мистер Крэг, один из близких друзей Рокфеллера, беседуют об этой статье, о таинстве и святости псевдонима. И тут мистер Крэг ошарашивает Лендмюра: он собирается использовать статью в политических целях. Лендмюр пытается протестовать, но мистер Крэг уверяет, что имя и честь американского химика останутся незапятнанными.
В Москве в это же время подлеца учёного хотят судить судом чести. Открывается тайна псевдонима, и Виригина уже ни много ни мало обвиняют не в публикации статьи – бог с ней, со статьёй, – а в том, что он раскрыл американцам состав своего химиката. Ошельмованный Виригин остаётся один. К нему возвращается жена… но только за тем, чтобы сказать последние слова: «Вот… Говорят в народе… (
Пафосно, да ещё как! К концу пьесы пафос просто зашкаливает.
Что получается в итоге? Пьеса, которая на свой лад пересказывает историю Лысенко и Жебрака. Всё разрешается, как и в жизни: советская наука превыше всего, нужно быть патриотом своего отечества. Но согласен ли Мариенгоф с такой трактовкой жизни и пьесы?
Про свои стихи, вложенные в уста прелестной американки Кэсуэлл, мы уже говорили. Но вот ещё интересная фраза, вложенная в уста Лендмюра. Он говорит то, под чем подписался бы и сам автор: «Коммунисты торопятся разрушать старый мир, торопятся строить новый. А старый мир был построен крепко, не наспех. Его не так-то просто разрушить. Ещё трудней второпях хорошо построить новый. А что касается науки, то и в науке то же самое».
Сочувствует ли Мариенгоф Виригину? В некоторой степени. И тем не менее пишет популистскую пьесу. Правда, пьеса оказывается с двойным дном. Но эту двоякость ещё надо разглядеть, правильно прочитать.
Ещё один контекст находит Виолетта Гудкова:
«В 1946–1947 годах руководством ВКП(б) был сформулирован государственный заказ на сочинения, где бы осуждалось “низкопоклонство перед Западом”, обличался американский империализм и утверждался образ “истинно русского” патриота. Активным проводником идеологии антиамериканизма стала советская драматургия. На призыв постановления откликнулись многие – К. Симонов и Б. Лавренёв, Н. Погодин и А. Арбузов, Б. Ромашов и А. Штейн, С. Михалков и Н. Вирта».452
Надо сказать, что и по этой линии Мариенгоф привносит сложностей в пьесу: цитатами из «истинно русского» поэта Сергея Есенина говорят два человека – Виригин и его жена Елена Павловна. Главный герой цитирует ключевые для Анатолия Борисовича строчки: «Ещё не всё потеряно: помолодею. И моя душа будет… как там у Есенина: задрав штаны, бежать за комсомолом».
Однако стоит вспомнить всю есенинскую строфу: