Работы Зверева мелькали на выставках в Горкоме. Мне очень они нравились. На одной из выставок моя работа «Белая лошадь» висела рядом с «Лошадкой» Зверева. Стоял «сухой закон» Горбачёва. Мы раздобыли с ним бутылку шампанского. Толя шутил: «Торопись, старик, а то придёт Карлик Нос и нам ничего не останется».
Это была осень, последняя для Зверева.
Я любил его живопись, но его значение открылось мне после его смерти, как будто точка была поставлена.
Ранний Зверев — блистательный, но есть очень сильные работы и поздние. Он не любил никакой устроенности и как будто всё сам разрушал. Он не любил стабильности, был врагом всякого благополучия. Если появлялись деньги, он их раздавал или прогуливал, белые костюмы пачкал краской, новые, подаренные ему вещи исчезали, и он опять появлялся в рванье. Он не всем открывал свою глубину, он как бы юродствовал, оставаясь всегда свободным. Часто он бывал очень афористичным.
Сейчас осень, я иду вдоль Головинских прудов по золотым листьям клёнов, надо мной синее русское небо. Я вспоминаю блестящий экспромт Толи:
Имя его поминается у Престола Господня.
ИГОРЬ СНЕГУР
Пульсирующий астрал
Удивительная штука — жизнь! Оглядываешься в прошлое, а оно совсем не нечто целое, как казалось тогда. Из множества лиц, личностей, событий всплывают какие-то тени, хоровод и мельканье чего-то непроявленного из этого роя. В памяти всплывают огни: яркие, энергетические — это память удерживает сильные ориентиры, вехи. Есть, наконец, уровень памяти, которую я не посмел бы отправить в прошлое: она каждый день со мною и сопровождает мою жизнь, реально присутствует сейчас. Прежде всего, это галерея «живых портретов в раме», где нет разницы — «был» или «есть». Один из этих портретов — живой Анатолий Зверев. Как ему это удалось? Ответить не могу.
Впервые я с ним познакомился на свадьбе Миши Левидова. Проходила она (кажется, это был 1962 год) под Москвой, на какой-то ветхой даче. Стол накрыли на застеклённой террасе, освещаемой осенним днем и присутствием гостей — богема 60-х годов.
Сев на свободный табурет, я оказался напротив «странного типа».
— Зверев, — шепнул мне Аниканов Володя, писавший в то время литературу «в стол». «Странный тип» крошил чёрный хлеб, выгребая мякиш, и отправлял его в рот.
Диалог, который до меня доходил пунктиром, между Зверевым и Плавинским, сидящим с ним рядом, я пересказывать не берусь. Однако многие к нему прислушивались, проявляя живейший интерес. Действительно, Зверев вызывал любопытство.
На вопрос Аниканова, как Толя относится к симфонической музыке, Зверев, внимательно его оглядев, ответил: «Старик, самая лучшая музыка, которую я слушаю — „туалетная“, не знаешь такую?.. Сидишь и слушаешь… Сначала закладываешь композицию, с трудом… Потом смотришь, если готова, — берешь палку на веревочке и тянешь. Понимаешь, о чём я говорю? Тут тебе первые аккорды. Сначала пианиссимо, переходящее в лёгкие рулады флейты, потом вступают рокочущие басы, всё сильнее и свирепее. Анданте — оглушительное, переходящее в аллегро, затем тихое забвение звуков… И последний, — через стаккато, — всхлипывающий звук говорит, что тема скоро будет закончена. Представь, сколько „кресел“ я просидел, слушая этот „оркестр“». Можно представить, какая смесь чувств озарила присутствующих (основную интонацию Зверева я передал).
Постепенно «богема» стала расходиться, оставляя на даче отяжелевших от вина, обвисших на стульях или просто лежащих на полу.
Года через четыре мне позвонила Надя Сдельникова, гражданская жена Зверева. Она просила помочь с арендой мастерской для мужа. А что я мог? Только давать советы. Она же настояла, чтобы я приехал и увидел, «где они работают». Надя к этому времени, кроме стихов, рассказов, сценариев и других попыток войти в искусство, освоила раскраску матрешек нитроэмалью.
Я спускаюсь в довольно традиционный подвал. Войдя, увидел полоску «белого света» сквозь совершенно тусклое, грязное стекло. Комнатка была метров восьми, со стен свисали обои, местами проступала грязная, кирпичная кладка. Маленький столик, табурет, матрас от кровати на подставке, рефлектор, стаканы, окурки, пустые бутылки, в углу на полу — какая-то стопка бумаги, на лампе навешан платок с бахромой, пол из покрашенных досок, и на стене темным пятном висит одежда: — пальто, пиджак, платье; полочка, на которой сверкают нитроэмалевые матрешки. Вот так они и живут.