Отношения между прошлым и будущим, между классикой и авангардизмом были осмыслены и пережиты самим художником. Сосредоточим теперь внимание на его новациях в искусстве и постараемся определить, какое место он занимает в истории советского искусства 60–70-х годов.
Теперь, с временной дистанции, Зверев видится одним из последних, быть может, потому наиболее ярких воплощений самого «духа живописи» в русской художественной культуре, редкой вспышкой чисто живописного артистизма. Кроме того, он перебросил мост от художественных поисков начала века к нашему времени, воссоединив традиции русского авангарда с новейшими открытиями искусства Запада. Одновременно он представлял собой поток, в котором бурлила яростная энергия живописи, отстаивающая своё право на самоценность.
Это был поток неистовый, неуправляемый, перехлёстывающий «поверх барьеров» — в том числе и направленческих, дерзко пролагавший себе путь. Приход Зверева был отмечен всплеском безудержного личностного темперамента. Собственно, вся его жизнь прошла под знаком вдохновенного произвола — как в обращении с языком искусства, так и с видимым миром в целом.
Талант Зверева развивался стремительно и неукротимо. В его искусстве сплавлялись различные стили и художественные мировоззрения, и в этом ярком сплаве рождался бесконечно изменчивый, но всё же всегда узнаваемый «зверевский стиль». Он формировался, деформируя собственные поэтические привычки, непредсказуемо меняясь, играя на противоречиях и доверяя только стихийному наитию художественной воли. Наверное, потому Зверев непроизвольно создавал вокруг себя поле вдохновения, и резонанс его опыта ощутим до сих пор. Сам образ жизни сделал его частью истории отечественного авангарда уже на рубеже 50–60-х годов; из просто талантливого живописца Зверев превратился в символ свободного «неофициального» искусства. Но вместе с тем, лидируя в целом направлении, выступая как экспрессионист номер один, он всегда чурался цеховых оков. Для московской богемы 60-х или, как бы мы теперь сказали, тогдашнего «андерграунда», был вообще характерен художник-одиночка, избегающий направленческих «рамок». Независимый, неприкаянный, «гуляющий сам по себе», Зверев был ценим многими (ценим не сентиментально, а как живой факт культуры), но понимаем избранными — теми, кто способен разглядеть исключительное, — то, что как бы среди нас и ещё не отчуждено пиететом музейности.
При всех житейских неурядицах и отсутствии в характере даже намёка на высокопарность в нём жило нечто титаническое. Борьба с цветом и желание цвета порождали центробежный размах энергии, ощутимой даже в самых камерных жанрах — в портрете, пейзаже, анималистике.
Зверев был завоевателем и первопроходцем, и одновременно — это был последний представитель «московско-парижской» пластической традиции, ведущей родословную от начала века. Во многом наследуя рафинированный колористический вкус московских «парижан», он сочетал как бы личное вчувствование в это блестяще-меркнущее наследие, с анархией бунтаря, «созидающего» разрушение, стремящегося всегда и всё делать иначе, по-своему — и всегда в одиночку. Воспринятую в культуре начала века утончённость цветовых вибраций он решительно очистил от всякого налёта эстетизма и, напитав лиризмом и экспрессией, подарил лиризму новую жизнь. Следы былой культуры в его искусстве не исчезли бесследно, но каждый отклик традиции, каждый готовый приём напористо вовлечён в новое качество. «Наследник» не оставил камня на камне от устоявшихся живописных структур, преодолевая соблазн постфальковской «цветности», и далеко ушёл вперёд. Диапазон его приёмов был чрезвычайно широк: от фовизма до параллелей абстрактному экспрессионизму.
Не чуждый контактов с искусством старины и веяний современности, он всё же представлял собой небывалый тип русского художника, способного превращать в живопись буквально всё, что попадало в поле его внимания.
Говоря о его манере письма, необходимо отметить пристальное внимание, с которым художник относился к специфике избранного мотива. Разумеется, конкретный, исходный материал «донельзя» переплавлялся, но, тем не менее, всегда сохранял свою внутреннюю суть. Пейзаж оставался пейзажем, а портрет — портретом. Модель в этих его портретах никогда не переставала быть личностью, но по артистическому произволу вовлекалась в диалог с портретистами, подчиняясь желанию своевольного маэстро. Из кипы полуслучайных сырых наблюдений — трофеев взгляда — Зверев энергично выжимал желанную суть, то очередное «нечто», которое и побуждало взяться за кисть. Быть может, поэтому так активны его персонажи, — будь то люди, растения или животные. В противовес другим художникам он не был домоседом «подполья», сам тип его духовности был окрашен иначе. Зверев всегда был готов к риску бегства от привычного. Всё, что обрело устойчивость статики, не соответствовало его темпераменту.