Писание акварелью. Писать в этой технике ему было ещё сложнее, тем более что творилось всё это, как правило, на полу, на четвереньках или на маленькой табуреточке. Было так. Раскладывались кисти, ставился большой таз с водой. В него закидывалась почти вся акварель «Нева», потом вынималась и сочно горела яркими цветами. Рядом клался ножик или какой-нибудь острый предмет и иногда белила. Лист обильно смачивался мокрой губкой и лежал, как лужа, на полу. И вот начиналось то действо, которое было понятно только ему одному. Описать это практически невозможно, это было только ему, Анатолию, известная тайна и знание. Когда и как остановить эту самую нужную на свете заливку, когда и как её отпустить, а когда протереть сухой губочкой, когда резкими линиями отчеркнуть ножом контур до белизны бумаги, когда добавить белила и иногда гуашь. Всё надо было успеть до высыхания бумаги. Почти все, кто позировал ему впервые, с достаточной долей скепсиса смотрели на грузную фигуру бородатого мастера, кряхтящего в ногах у натуры то с поднятым задом, то на карачках… Пот струился градом, но пиджак Зверев не снимал никогда, если он, разумеется, был. Казалось, что из этой массы цвета и полос ничего не выйдет. Но… Вдруг процесс обрывался и после некоторой паузы демонстрировался вертикально. Браво! Зрители были потрясены живостью и точностью, не анатомической похожестью, а какой-то тайной, необъяснимой выразительностью изображения. Был ли это человек, животное или растение, они возникали как бы рождённые заново, они были детьми его чувства, его отношения. Обычные женщины и мужчины, банальные коты и собаки, букеты и горшки, бутылки и вазы, даже писанные из головы Пушкины, Гоголи, Христы, Лермонтовы и Дон-Кихоты, другие знаменитости, которых просили заказчики, — все они становились живыми и оригинальными — его, зверевскими, детьми.
Писание маслом. Всё те же страстность и пыл, но уже стоя перед мольбертом или этюдником, когда в московских мастерских, когда на пленэре. К масляной живописи Анатолий относился с наибольшей ответственностью. Поглаживал холст на подрамнике, хихикал, нюхал растворитель, густо выдавливал краски из тюбика на палитру, а то и прямо на холст. Вожделенно, со смаком размазывал мастихином пятна краски, что-то прибавлял кистью, иногда тарабанил концом её, достигая нужной фактуры.
Писал, как правило, без предварительного рисунка. Иногда в ход шёл и большой флейц. У него никогда не было боязни холста, он писал залпом, сразу и до изнеможения; закончив, ложился на траву и, отдуваясь, рычал: «Уф-уф… O-o-o…» Обожал выезжать за город, объехал все подмосковные дачи друзей и знакомых. С природой он сливался полностью, оправдывая свою фамилию. Деревья, луга, поля, реки и озёра, цветы на открытом окне, лошади — непременные герои его сюжетов летних и осенних. Зимой больше «из головы», по памяти. Как-то наш общий друг, прекрасный человек, художник-реалист Валентин Васильевич Леонович был очень сильно удивлён, как Толя по памяти написал церковь в Марьино. На это Толик ответил, стукнув себя по лбу: «Валечка, у меня здесь приборчик, вроде фотика, а плёночку подарила мамочка… И потом: там мы ели картошечку с селёдочкой, а пиво, пиво! Во!! Помнишь?» И хотя они часто спорили и ругались по поводу живописи, Васильич всегда говорил мне: «Иногда — может, чертяка-самородок! Станковистом по характеру он быть не может, но это этюды — очень сочные…» Тема эта была частой в среде художников, но, в конце концов, «Полонез Огинского» — произведение тоже небольшое, но какое! И рассказы Чехова — не «Война и мир», а всё равно шедевр. В характере произведения всегда характер творца, а значит, присутствие Бога. Таким Бог создал Анатолия, и так он видел мир, — главное, по-своему. Время всех рассудит. И если сегодня кто-то взглянет на картину Зверева в музее или дома, и его душа ответит, откликнется на импульс, замерший в ней — значит, не зря он жил, страдал, радовался. Радовался — больше. Умел!