Я страстно желал приласкать ее в ответ, но сдержался. Я знал, что своим прикосновением она выражала больше чем какое-то одно чувство. Я был тем, кого она давно знала, кого увидела в день похорон отца. Ее жест мог значить всего лишь это. Он мог значить даже еще меньше: изнеможение, тоску, опустошение духа, какое наступает, когда мы подчиняемся воле другого человека. И все-таки я был уверен, что он означает иное. Было нечто особенное и нарочитое в ее прикосновении. В ее мышцах чувствовалось странное напряжение. Она старалась не прижиматься ко мне слишком сильно. Она касалась меня и выдерживала дистанцию, как будто, тщательно все рассчитав, решала, где и с какой силой дотронуться до меня, а это означало, что она прижалась ко мне не только лбом, но и всем своим существом. Это добавляло ее жесту решительности, обдуманности и риска, отчего простое прикосновение становилось интимным, словно она коснулась моего лица или взяла мою руку и положила себе на грудь.
Я не мог обнять Джейд, не вынудив ее отодвинуться, поэтому я положил руку ей на ногу чуть выше колена. Просто положил, не сжимая и даже не обхватывая пальцами, чтобы у нее не возникло мысли, что я пытаюсь завладеть ею или хотя бы удержать.
Я дышал размеренно, стараясь не обращать внимания на хаотические взрывы догадок и восторгов в голове, но все равно весь дрожал.
Джейд подняла голову и отстранилась от меня.
– Прости, – произнес я. – Я должен был бы сообразить, что не следует до тебя дотрагиваться.
Я убрал руку, однако дрожь не прекратилась. Я встал и подошел к окну. Я чувствовал, как тяжко колотится сердце, ощущал его в глубине горла, в животе, в головке пениса, в ногах. Я облокотился о подоконник и выглянул на улицу и увидел над головой фрагмент черно-серого ночного неба. Все может закончиться здесь, подумал я, моя жизнь, вся жизнь, и это не будет иметь значения. Мысль показалась такой разумной, такой справедливой моим одичалым чувствам, что я едва не высказал ее вслух.
– У тебя не будет неприятностей из-за того, что ты здесь? – спросила Джейд.
– Нет.
– Но тебе ведь не полагается видеться с нами. Ты же на условно-досрочном освобождении. Могу поспорить, никто не знает, что ты уехал.
– Это не имеет значения. Никто не узнает. Я прогулял половину пятницы и сегодняшний день. Выходные не считаются.
Джейд скептически посмотрела на меня, однако не стала развивать мысль: она переняла у Энн уверенность, что наилучший способ защитить кого-то – не выказывать чрезмерной тревоги из-за его поступков.
– Знаешь, кого я встретил в самолете, когда летел сюда? Стюарта Нейхарда. – (Джейд пожала плечами.) – Ты его не помнишь. Он был в моем классе. Теперь работает у дантиста и здесь, в Нью-Йорке, заказывает золотые коронки.
Джейд кивнула. Она заподозрила, что я приглашаю ее отпустить какое-нибудь насмешливое замечание в адрес Нейхарда, и не стала этого делать. Она была либо слишком близка с другими людьми, чтобы насмехаться над ними, либо настолько выше их, что вовсе не удостаивала своим вниманием: все зависело от настроения.
– Он помнит нас, – продолжил я. – Он прямо-таки горевал по поводу тех своих знакомых, которые были счастливы вдвоем. Он был тогда самым одиноким на свете и привык ненавидеть всех, кто одинок не был. Было очень странно услышать от него о нас. Я вовсе о нем не думал, и до чего странно, когда тебя вот так помнят.
– Я не помню такой фамилии. Как он выглядел?
– Это неважно. Сомневаюсь, что ты была с ним знакома. Но он говорил о нас с тобой всякие нелепицы. Сказал, как заглядывал тебе в вырез блузки, когда вы на какой-то научной ярмарке рассматривали что-то там.
– Спасибо, что сообщил.
– Он заставил меня испытать чудовищный приступ ревности. Я схватил его за губу и вывернул ее.
– Боже, Дэвид, – поморщилась Джейд. – Ты просто необузданный и безумный.
– Нет, ничего подобного.
– Да. Ты этого не сознаешь, но это так.