Я видел все сквозь какую-то дымку, такую же осязаемую и мешающую ориентироваться в пространстве, как густой утренний туман. Одновременно менялось и восприятие собственного тела, и если мир вокруг становился все менее реальным, то и сам я все сильнее утрачивал чувство реальности. Сны были такими живыми и жизненными, что я с трудом отличал их от яви и нисколько не удивился бы, если бы в разгар вяло плетущегося тюремного дня кто-нибудь потряс меня за плечо, чтобы разбудить. Аппетит пропал, по временам запах пищи – не говоря уже о ее виде – вызывал во мне чудовищное отвращение. Я начал подволакивать ноги, у меня случались слуховые галлюцинации. Я разговаривал сам с собой – сначала чтобы упорядочить мысли, напомнить себе о чем-то, но затем это переросло в привычку, и когда кто-нибудь возникал перед моим затуманенным взором и бросал: «Заткни уже свою пасть, чувак!» – я удивлялся, что, оказывается, снова говорю, или же недоумевал, чего от меня хотят. В результате развилась неукротимая мания преследования – честное слово, все вокруг пришло в движение. Стоит миру хотя бы на дюйм сдвинуться со своей орбиты, и всякая жизнь прекратится. Я не мог адаптироваться, я не мог компенсировать потери, мне лишь становилось хуже. Время от времени, в моменты краткого просветления, я говорил себе, что мое безумие – его физические симптомы, нереальность происходящего – порождено моей волей, и я все еще могу, если по-настоящему захочу, снова управлять своей жизнью. Но то было пустое утешение. Я говорил себе, что сам хочу скатиться на дно безумия, но даже когда я в полный голос обвинял себя (и вроде бы одновременно поздравлял с достижением), то не видел, даже не представлял себе иной линии поведения.
Роуз с Артуром навещали меня, комната для посетителей была гуманно выдержана в неформальном стиле: блестящие обои с геометрическими фигурами, оранжевые пластмассовые кресла, пластиковые столы, за которыми можно было устроиться всей семьей, фоновая музыка из портативного «Панасоника», настроенного на местную музыкальную радиостанцию. Не помню, что я говорил, как держался, но я дал понять, что погибаю, и скоро они удвоили старания, добиваясь моего перевода из тюрьмы в больницу. Они потратили больше, чем могли себе позволить, чтобы оказать давление на суд, и через три месяца своего пребывания в Волкшилле я внезапно очутился в лазарете для прохождения психиатрического освидетельствования. Мне давали знакомые тесты, мне задавали вопросы два тюремных психиатра – сначала доктор Хиллман, который напоминал большое и дружелюбное животное, розового слона из детской книжки, а затем доктор Моррис, молодой чернокожий с прической афро и с чудовищным звериным клыком, который болтался у него на шее. Я отвечал как бог на душу положит, с последовательностью игрока в бинго. Я не чувствовал себя обязанным отвечать на их вопросы или следовать их советам, и в итоге оба врача признали, что моя психика на грани разрушения. Они рекомендовали перевести меня в государственную лечебницу, и там бы я и оказался, если бы не родители, которые продолжали сражаться и были готовы платить. И вот пятнадцатого января 1974 года меня вернули в клинику Роквилл в Вайоне, штат Иллинойс. Меня привезли на полицейской машине, я сидел сзади вместе с тюремным надзирателем средних лет, который за всю дорогу не сказал ни слова. Мы попали в снежный буран, пришлось остановиться, чтобы поменять дворники. Я продрог до костей и, чтобы хоть чуть-чуть согреться, съежился, спрятав руки под мышками. Кукурузное поле со стерней походило на развалины мироздания.
Вернуться в больницу после Волкшилла было настоящим облегчением. Все симптомы, проявившиеся в тюрьме, постепенно исчезли, однако я постоянно ожидал, что они вернутся. Иногда я просыпался посреди ночи без всяких видимых причин, не вполне понимая, где нахожусь, и эти мгновения замешательства пугали меня, заставляя верить, что мир снова рушится. Беседуя с доктором Кларком – на этот раз стараясь раскрыться, веря, что помощь мне необходима, – я иногда разражался слезами, вроде бы не имевшими никакого отношения к теме разговора, и эти слезы наполняли паруса безумия, относя меня от берегов еще дальше, чем бывало в самые худшие дни в Волкшилле. Поначалу доктор Кларк поощрял мои слезы, однако, успокоившись, я становился таким вялым и замкнутым, что уже очень скоро он всячески старался не доводить меня до слез. Он не одобрял медикаментозное лечение, но мне прописал препараты лития. У меня во рту постоянно стоял гадкий привкус, я начал спать днем по два часа, однако перепадов настроения больше не случалось, и я был этому рад.