– Как ты можешь?! – Павлик обиженно надувает губы и отворачивается. О нет! Теперь он будет мрачным до тех пор, пока я не начну подлизываться. Сколько убеждала себя не открывать ему, что думаю, сколько собиралась вести себя сдержанно… Но нет, все равно прорывает иногда. И что-то такое говорю и порчу все. Впрочем, какая мне уже разница? С человеком, который может обидеться в самый ответственный момент, вряд ли стоит связывать будущее ребенка… Да и какое у моего ребенка может быть будущее? Никакого, потому что ребенка не существует и не будет никогда. Мне тридцать три года и моя жизнь – бессмысленна!
– Разве я дал тебе повод считать, что говорю просто так? – на этот раз Павлик изменяет своим привычкам и начинает разговор первым. – Вспомни, что сказали в консультационном центре: вы сами себя накрутили, будто усыновить ребенка – такая большая проблема. Женитесь, собираете необходимые бумаги, едете в детский дом, определяетесь, потом предстаете перед опекунским советом и все. Проблем нет, Сонечка. Все ясно, как белый день. Адрес того дома, что нам советовали, у меня остался. Если с твоими капризами и проверками чувств покончено, давай уже действовать. Посмотри на Марину – она тоже думала, что будет жить вечно и еще успеет завести ребенка… Я ведь знаю, тебе, как и всякой женщине, как и Марине, это необходимо…
Мне, как и всякой женщине? Мне, как и Марине?! Это почти хамство! В одном Павлик прав. Марина жила для себя, умерла для себя. И вот в результате только наш «Нараспашку» после себя и оставила. Впрочем, отдадим должное – это немало.
Марина тоже думала, что еще успеет и жила бессмысленно. Теперь так собираюсь жить я. «Тот перетянет на себя долю покойничью,» – снова воскресает в ушах старухин голос. Кажется, я просто переутомилась сегодня. Слишком много эмоций, слишком много поводов для помешательства…
– Ну, что ты молчишь? – Павлик безжалостно выхватывает меня из объятий беспамятства. Трясет с надрывом, нервничает. – Кстати, – это уже деловым тоном, уже без истерики, – Только сейчас вспомнил. Знающие люди мне посоветовали, для опекунского совета справку предоставлять медицинскую с объяснениями, почему пара не может иметь детей. Тебе же напишут там в больнице, что так и так, удалили оперативным вмешательством? – и тут же снова с трагедией в голосе, это уже не по делу, значит можно дальше чувства чувствовать: – Ну что ты молчишь?!
– Павлик, я отключаюсь! Все мне напишут, все, что скажешь, подтвердят, только очень тебя прошу, давай завтра поговорим… Я ж не железная!
Объективный взгляд.
Он бы еще ее тряс, и еще требовал объяснений, если б она не заснула сразу же. Делал бы он это вовсе не из жестокости, а потому что чувствовал – что-то не так, что-то изменилось в Сонечке, кто-то другой владеет теперь ее помыслами. Верить в это, и вообще об этом задумываться Павлику было унизительно. Максимум, что он мог себе позволить, это пытаться получить твердое подтверждение предыдущих договоренностей. А подтверждения были вялые, шаткие, и давая их, Сонечка как бы впадала в оцепенение, и Павлик пытался хоть как-то ее расшевелить, рисуя все новые горизонты, и сам начиная верить в них.
Изначально Павлик и Сонечка говорили об усыновлении ребенка, как о чем-то призрачном. Дескать, поживем вместе, встанем на ноги, вырастим себе стабильность и уверенность, а вот потом пойдем и сделаемся молодыми родителями. Возьмем какую-нибудь двухгодовалую крохотулечку – не меньше, потому что, как считал Павлик, дети только с этого возраста начинают вызывать к себе любовь и симпатии. Изначально о ребенке говорилось даже всегда в сослагательном наклонении. Мол, если бы мы могли вдруг резко встать на ноги, то… Но потом, когда Сонечка явно начала ускользать из рук и планов Павлика, он, подсознательно пытаясь удержать, покорить, вернуть в казавшееся ему подчинение, стал говорить о будущей семье все вразумительнее, и даже в консультационный центр Сонечку повел, щеголяя серьезностью своих намерений.