Третья собеседница, та, что затеяла разговор, смотрит одобряюще, радуясь такому единодушию компании. Потом еще раз вздыхает и решается на главное.
– Может, мы действительно, как-то переборщили с замечаниями. – жмется она. – Может, для ее больного сознания они показались слишком строгими. Ну, там, про внешний вид. И эти ваши колкости про маньяков, которые появляются в городе из-за женщин, которые так одеваются… – видно, что дама заговорила о вещах, важных для всей троицы. – Может, мы слишком открыто с ней разговаривали… Но ведь на работу в результате приняли, и место предоставили самое лучшее. И я ответственно заявляю, нашей вины в ее смерти нет и быть не может совсем…
– И непонятно, чего нас сюда вообще пригласили. Я и дня с потерпевшей знакома не была… – неожиданно резко вставляет одна из теток. Другая ее обрывает, испуганным успокаивающим жестом.
– Приглашают всех, кто в последние дни общался с умершей, – терпеливо объясняет дама. – И потом, мы упоминаемся в ее предсмертной записке. Вы разве не знаете? Мне это тот мальчик сказал, что всех с приглашением обзванивал…
– Да? Правда? – оживляются остальные, явно польщенные. – Надо же… И что она нам завещает?
Я не выдерживаю:
– Завещает любить ближних, поступать честно и не быть дурами! – без всяких на то прав – вмешиваюсь. – Просит не являться на похороны, если вы идете туда из вежливости или от страха показаться нечуткими и причастными к доведению до самоубийства… Впрочем, не обращайте внимания. Она сама не знает, чего просит. Ведь в случае выполнения ее просьбы похороны будут совсем безлюдными…
Пашенька нервно морщится. Ах, как я его, беднягу, компрометирую! Оттаскивает буквально за руку. Набирает в легкие воздух для отповеди. Я опережаю:
– Молчи. Я сама знаю.
И чувствую – сорвусь сейчас. Ни разу на него не срывалась, ни разу голос не повысила: с тем, кто почти безразличен, так легко быть паинькой… Ни разу не позволила себе при Павлуше что-то гадостное, старательно поддерживала предельно положительные, милые, чистые отношения.. И вот сейчас, непонятно из-за чего…
– Тебе нужно побыть одной? Я отойду. – мой Павлуша корректный и вежливый. Он все понял. Оставил меня сочиться бессильной злобой в одиночестве. Правильно. Никогда не простила бы ему, если б наорала. Никогда не простила, если б знала, что он видел мое падение. Это с одной стороны. А с другой – как же важно, как же безумно необходимо вцепиться в кого-то и выплакаться… Боренька, душа моя, как ты нужен мне, как глупо все. Теряем своих, считая чужих надежнее. Как глупо, как нелепо я предаю тебя, как не хочу этого делать, но совсем не могу с собой справиться. Как я запуталась.
Та ложь, которую я так зло и так неожиданно выпалила чопорным матронам, увы, является правдою… Нет, предсмертную записку Маринину я, естественно, не читала – ее никому пока не показывали – и что там написано, понятия не имею. Но о том, что сюда все пришли не попрощаться, а свою невиновность продемонстрировать – вот об этом говорю со знанием. Еще бы! Ведь тот ужас, что накрывает большую часть присутствующих, гложет и меня…
Как все мы виноваты, как виноваты-то! Марина… Сумасбродная, сильная, целеустремленная, поведенная на поэтах серебряного века и собственной свободе личности… Она была совершенно потрясающей, жила среди нас вечным двигателем, /всех пыталась окрасить в яркое/ где ходила – земля светилась/ нечто сказочное украдкою/ в уголках ее щек теплилось/… Она /все несла свою опрометчину,/ огорчаясь, когда растрачено/, она… А мы не сберегли. Просмотрели, не бросились спасать, когда были нужны. Нет, она повесилась не в приступе помутнения рассудка, как нам объявили знающие. Такая формулировочка очень удобна нашему виноватому сознанию, поэтому мы приняли ее за правильную. Нет! Она умерла от другого – от крайнего нашего безразличия. Она была человекозависима и не умела оставаться одна. Мы не имели права оставлять ее…
– Я пойду в дом, – по-мальчишески дрогнувшим голосом говорит Павлуша, неожиданно возвратившийся ко мне за спину. – Просят. Я пойду…
– Не бойся, – утешаю улыбкою. – Она мертвая, она уже не кусается!
Пашенька смотрит на меня совершенно безумным взглядом. Для него такой юмор неприемлем. Для него такого юмора просто не может существовать. Судя по взгляду, Пашенька решил, что ослышался. Встряхнул головой, чтоб прийти в себя, принял солидный вид, направился к покойнице.
Он уходит, потому что четырех высоких мужиков – и Павлушу в том числе – отобрали для торжественного сопровождения гроба. Павлик ступает неуверенно, все на меня оглядывается печальными глазами, словно на эшафот идет. Трое других держатся бодренько. Пиджаки посбрасывали, рукава позакатывали, будто Марина моя сто килограмм весила… И гордо так пошли, как на подвиг или на парад праздничный.