Слово мстит неовладевшим им. Если уж пошла речь о публикациях в "Независимой газете", в этом смысле не менее показательна статья Бориса Парамонова с трогательным в своей непосредственности названием — "Говно". В этом произведении талантливый и добрый эмигрантский литератор проводил аналогию между советскими "славянофилами" и экскрементами ("почвенники" от "почвы", а почва это навоз и т. д.). На самом деле Парамонов тут даже никого не оскорбил, а совершенно неожиданно стал раскрывать перед образованным читателем интимнейшие подробности своей личной жизни. Ибо можно принимать или не принимать психоаналитический миф, но если миф принят, то прежде всего в его системе отсчёта должно интерпретироваться поведение самого мифолога. Миф не может быть орудием — миф это мир. Любой психоаналитик начинает психоаналитическую интроспекцию с самого себя. И если Парамонов не понимает, что первым делом сама литературная форма его статьи, грубая и оскорбительная, будет неизбежно восприниматься в психоаналитическом ключе, то он просто… не литератор. Он не чувствует и не понимает самих правил литературной игры. Остап Бендер хотя бы знал правила игры в шахматы. Я не вижу принципиальной разницы между подобными "культурологами" и каким-нибудь слесарем, хорошем парнем, по пути на работу прочитавшим в пособии для мастеров и бригадиров о Фрейде: "Отмечу химическим карандашом — расскажу ребятам, посмеёмся". При этом нужно быть слесарем, чтобы не замечать, что послюнявленный карандаш разбухает прямо в руке в нечто совершенно иное, а трамвай, в котором он едет к заводской проходной, приобретает черты двусмысленного символа. И вообще, весь внутренний мир слесаря вдруг начинает приобретать угрожающее и разрушительное третье измерение, то есть сталкивается с опасностью, которую его примитивный рассудок пытается отвести путём столь же примитивной интеллектуальной обороны (смеховое снятие).
Возможна любая форма литературного произведения, но эта форма должна быть неизбежно оправданна. И оправдана. Естественно, что чем грубее и резче форма, тем тоньше и завуалированней должно быть оправдание, система боковых ходов, линий возможного отступления, ловушек для оппонентов и т. д. Иначе — просто не интересно. На частном примере полемики вокруг "Письма Шемякину" видна ещё одна до слёз угнетающая особенность советского андерграунда — он неинтересен и скучен. (Что не удивительно: "советское — значит отличное"). Вообще андерграунд интересен. Собственно это его и сближает с культурой как таковой. Писал художник серенькие пейзажики и люди проходили мимо. Стал их демонстративно жечь — обратили внимание. Начал рисовать рисовой пудрой на поверхности воды, налитой в ванночку, — заинтересовались. Вот андерграунд, одно из его основных проявлений — "не мытьём, так катаньем". Советский андерграунд развивается наоборот. Частушечник и куплетист захватил власть над сценой, извёл всё талантливое и живое, одел солидное пальто и стал писать великие классические произведения. Что, повторяю, прежде всего неумно. Возможен и умный, так сказать, ОСНОВАТЕЛЬНЫЙ андерграунд. Хозяйка публичного дома разбогатела, отвела душу в кутежах и оргиях и наконец решила остепениться. Деньги есть, буду журнал издавать. Умная бандерша издаст журнал весёлый, как говорил Достоевский, "с грязнотцой". И читатель будет. Конечно специфический, "андерграундный". Дура поступит иначе: "Будем издавать журнал для благородных господинов и мадамов. И чтобы ни-ни. Чтобы чувства. Журнал заполнится чуйствительными романами из жизни графов и баронов в стиле: "Ах, милорд, вы терзаете моё бедное сердце", — сказала она, откинувшись на розовое канапе". И будет советская пошлость, и больше ничего. Вроде "православного" журнала "Москва", редакция которого серьёзно, не ломаясь могла бы издавать блестящий бюллетень уголовной хроники (ибо желта до мозга костей), но вымучивает из себя сусальный пряник холодного и пошлого КАК БЫ культурного русского журнала. Кстати, характерно, что издателем "Москвы" является некто Анджапаридзе, прославившийся в своё время тем, что в лондонском публичном доме упустил сбежавшего на Запад советского писателя, — за что и был брошен КГБ на культуру.
Соответственно и моя литературная биография в этих условиях развивается вполне по-советски. Русский философ, написав в 28 лет огромное полуторатысячестраничное произведение, я оказался никому не нужен. Потом, занявшись из-за куска хлеба первоначально чудовищным проектом "Энциклопедии Высоцкого", я стал человеком полезным. Выступив же с хлёсткой статейкой в газете, я наконец обрёл популярность. Совершенно не сомневаюсь, что если я вообще перестану писать, а начну хулиганить в ресторане ЦДЛ, то моя литературная карьера будет вполне обеспечена. Я приобрету стабильный доход, автомобиль, отдельную квартиру, и главное — солидное, основательное имя… в советском андерграунде.
XI