— Так и живешь в чужих стенах? — говорит он, качая головой и уходя. Этот запоздалый плевок (самоутверждения) — его неловкая плата за мою готовность выслушать его накопившиеся житейские глупости.
Иногда, если у него беда, я из чувства человечности провожаю его. Из чувства человечности он тоже никак не может от меня отлипнуть. Как родные. Мы бредем по этажу коридора, по ступенькам подымаемся на другой, также притихший и безлюдный этаж — уже ночь. Я провожаю его до квартиры, до пахнущих женой и детьми кв метров. До самых дверей, тут он вспоминает, что надо покурить. Мы стоим у дверей и курим.
— Иди, иди. Тебе ж завтра работать, — говорю я.
Он кивает:
— Да, тебе-то хорошо (то есть неработающему). Такие, как ты, хорошо устраиваются, — говорит он, еще разок в меня походя плюнув. И пожелав спокойной ночи отмашкой руки, скрывается в темном проеме двери.
Я топаю по коридору назад. Прихожу, убираю со стола, перемываю его и свою чашки. И машинально напеваю песню, которую когда-то вогнала мне в душу покойная мать.
Но ведь он прав. Моему «я» хорошо. И пора лечь в постель, спать.
Но меня толкнуло походить туда-сюда ночным коридором. Полумрак, тихо. Лампы редки. Это Курнеев, жалуясь на судьбу весь вечер, словно бы передал мне нечаянно свою эстафету — искать и найти в коридорах женщину.
Раньше я отмечал и ценил в текстах этот сюжет, когда одно перевозбужденное (поиском) мужское сердце подталкивает, провоцирует и возбуждает к поиску женщины другого мужчину — в общем-то случайного.
Иду ночным коридором туда, надо же! Прошагал уже с хорошим запасом за поворот (отсюда из окон виднее). Сам себе удивляюсь. В пятьдесят с лишним лет на ночь глядя следует читать. Книжку, журнал и чтоб в домашнем тепле (в теплом кресле). Перед сном почитать, что может быть прекраснее. Разве Хайдеггер не лучше, чем вот так шастать. Но иду. Постепенно кураж нарастает,
В конце коридора чья-то тень. Но, пугливее меня, он первый уходит в сторону. Ладно. (Где-то прошипела дверь лифта. Кто-то вернулся домой.) Вот и северная сторона. Вряд ли шофер здесь приткнет грузовик на ночь. Но огни с улицы так слепят, что никак не разглядеть. (А на улицу я не пойду. Это уж слишком. Не по летам.)
Кураж при мне, но он мало-помалу тает, и мое «я» (самолет, теряющий в воздухе горючее) требует, чтобы я действовал уже напрямую. Иду к ее дверям. Фельдшерица Татьяна Савельевна должна же понять. Рука разбивает тишину: стучу решительнее и громче. Теперь фельдшерица не может меня не услышать. «Кто там?.. Мы спи-ииим!» — Ее сонный голос, а еще больше усталая интонация и приглушенное, постельное «мы» все объясняют. Можно возвращаться в теплое кресло, к Хайдеггеру.
Ага: слышу звук медленно открываемой двери. Фельдшерица сонна, в халатике, стоит в дверях в полутьме. «Дома он...» — сообщает шепотом Татьяна Савельевна. Она едва разлепляет сонные губы. (Старается сделать примиренческую улыбку.) Глаза вовсе не разлепляет.
— Понял, — говорю. Слышу смиряющееся с неохотой сердце.
Молчим. Татьяна Савельевна вяло переступила с ноги на ногу, и с этим движением квартирный дух бросает мне напоследок запах прикрытого наспех халатом ее тела.
Неожиданно из глубины коридора, шагах в тридцати, прозвучал отдаленный чей-то крик. Или стон? Конечно, когда ночь и возбужден, возможно преувеличение, и почему-то всегда услышится либо боль, либо вскрик страсти. (Подумалось вскользь: именно этого крика столько лет ждал бегающий по этажам Курнеев.)
Мы переглянулись, фельдшерица спросила:
— Что это там?
Я пожал плечами — не знаю.
Еще постояли. Тишина.