Особенно пострадал Иванов-Разумник: его привлекли к продолжавшемуся следствию по делу левых эсеров, объявленных к тому времени врагами советской власти после инспирированного ими в июле 1918 года мятежа. Зачинщики неудавшегося захвата власти давно понесли заслуженное наказание, теперь дошла очередь и до «второго эшелона» –
После труднейшей – голодной и холодной зимы, когда на растопку «буржуек» пошли почти все заборы и нежилые деревянные строения, Москва вроде бы начала выходить из оцепенения. Но ситуация в столице да и всей России оставалась исключительно тяжелой. Гражданская война полыхала на всех фронтах. Летом 1919-го Деникин предпринял поход на Москву, был наголову разбит регулярными частями Красной армии и откатился на юг. О творчестве приходилось помышлять в последнюю очередь, на переднем плане стояли совсем другие проблемы – как прокормить больную мать да и самому не умереть с голоду. Своими проблемами Андрей Белый как всегда делился с ИвановымРазумником:
«<…> Атрофируется всякая возможность проявляться: писать книги – нельзя: нет бумаги; писать письма нельзя – города отрезаны друг от друга; работать нельзя – ибо в комнатах у людей стоит такой мороз уже сейчас, что люди прячутся под одеяла; есть – тоже нельзя. Что же можно? Все немногое, что разрешено, обставлено столькими бумагами, расписками, удостоверениями, талонами, что люди просто отказываются от счастия получить сухую селедку, когда получение ее обставлено всякими стояниями на морозе; спрашивают не только талоны и бумаги, спрашивают… корешки от талонов (чаще и чаще); словом, право на жизнь – чисто биологическую – обставлено столькими бумагами, что многие задумываются, стоит ли жить; умирать – разрешается сколько угодно: вот она, „новая жизнь“! И право, если бы я конкретно описал бы, что я делал эти 2 месяца, когда возвращался со службы, то следовало бы описывать: ходил в домовый комитет, бранился в карточном бюро за категории, выклянчивал ту или иную бумагу, или обменивал ту или иную бумагу; думается мне: если бы обыватель Москвы вел „Дневник“ всего того, что он ежедневно проделывает, чтобы съесть кусок черствого хлеба, выдаваемого раз в неделю, то „дневник обывателя“ оказался б чудней „дневника чудака“. Вот разговоры культурных москвичей: „Что вы делаете завтра под праздник?“ – „Еду рубить дрова, иду на Сухаревку; мы – разбираем забор“ и т. д. Так живут обыватели, „Бердяевы“, „чудаки“ и не „чудаки“; когда выпадет день отдыха, – одно желание завладевает: заснуть, накрывшись одеялом, и забыть все, все, все: и „культуру“, и „некультурицу“… Но это состояние сознания – отнюдь не отчаянье, не квиетизм, а чисто физическое ощущение отмороженных пальцев; стоит посидеть день в теплой комнате, быть сытым и выспаться, как чувствуешь себя бодрым, крепким и работоспособным… <…>»
Не менее трагическую картину нарисовал Белый и в письме Асе, когда представилась возможность рассказать о своей жизни в Москве в годы Гражданской войны: «С января 1919 г. я все бросил, <…> лег под шубу и пролежал в полной прострации до весны, когда оттепель немного согрела мою душу и тело. <… > И не нам, старикам, вынесшим на плечах 1917, 1918, 1919, 1920, 1921 годы, рассказать о России. И хочется говорить: „Да, вот – когда я лежал два с половиной месяца во вшах, то мне…“ Тут собеседник перебьет: „Ах, ужас: и вши по Вас ползали?“ Посмотришь и скажешь снисходительно: „Ползали, ползали – две недели лечился от экземы, которая началась от вшей“ и т. д. Или начнешь говорить: „Когда у меня за тонкой перегородкой кричал дни и ночи тифозный“. И опять перебьют: „Ах Вы жили с тифозным!“ Опять улыбнешься и скажешь: „Да, жил и ходил читать лекции, готовился к лекциям под крик этот!“ <…> В комнате стояла температура не ниже 8о мороза, но и не выше 7о тепла. Москва была темна. По ночам растаскивали деревянные особняки. <…> Прожиточный минимум стоил не менее 15 000 рублей, <… > а мама получала лишь 200 рублей пенсии, жила еще без печурки в комнате при 0о (и ниже), каждый день выходя на Смоленский рынок продавать старье свое (я ей отдавал все, что мог, но этого было мало).