Борис Николаевич считал, что смерть С. Есенина закономерно вытекала из последних лет его жизни. Это был жест, предопределенный всей предыдущей музыкой, ритмом его жизни. А смерть Маяковского ошеломляла своей неожиданностью…»
26 октября 1930 года Андрею Белому исполнилось пятьдесят лет. Круглая дата осталась незамеченной как в официальных кругах, так и в среде широкой литературной общественности. В числе поздравивших писателя с юбилеем были Иванов-Разумник, Борис Пастернак, Всеволод Мейерхольд, Зинаида Райх и несколько ближайших друзей-антропософов. В телеграмме Пастернака говорилось: «От души поздравляю и горячо благодарю за счастье которым дарили и дарите всех нас = радуюсь праву обращаться к Вам = торжествую при мысли что лучшая часть литературы шла Вашими путями = преклоняюсь и желаю ничем не омраченного здоровья = Пастернак = (пунктуация оригинала. –
Белый ответил письмом: «Дорогой, милый Борис Леонидович! Спасибо Вам; радуюсь привету, не относя к себе, к – „между“ нами; и да будут „междуметия“, коли существительное развалилось, прилагательное – не приложимо, а глаголов еще пока нет. Я жив не собой; жив из глаз тех, кто с сердечностью взирая на меня тем самым меня строят, ибо сам я – нестрой (так!).
Ваша добрая память тем более радует, что Ваше бытие, как человека, и как художника, мне – утешение. Общаешься часто даже не внешним пожатьем руки, а мысленным разговором издалека; в каждом из нас есть дальнее и ближнее; мы любим в себе дальнее, ибо ближнее наше часто нас мучит несовершенствами; и любя дальнего „я“, я как себя, люблю дальнее в „ты“, видимое из уединения; часто я в Кучине, откидываясь от стола, посещаю мыслями тех, кто близок в дальнем; а Вы мне не только близки в дальнем, но и близки, как ближний; и я часто хотел бы оказаться у Вас, или видеть Вас у себя.<…>»
Благодарность за поздравление В. Мейерхольду и З. Райх получилось более интимным и неформальным: «Дорогие Зинаида Николаевна и Всеволод Эмилиевич, сердечное спасибо за память; и – так стыдно: за что? Сам по себе факт, что на полстолетие ближе к смерти – радостен ли? Каждый прожитый год садится на горб воспоминаний; и я, горбун, с трудом уже перекряхтываю (так!) сколькие жизни – в жизни!
И порадоваться на себя – не могу: хорош, очень хорош!?! А мои эманации – так это пена, состоящая из мыльных пузырей, которые, перед тем, как лопнуть, порадужат полмгновения. Таковы мои книги: сон сна!
А я – не прорадужен (так!)! Но радужусь светом, строящим меня, из добрых памятливых глаз: живу не собой, а друзьями; и вот, что Вы – друзья, за это – действительное спасибо.
Так мы, если еще „
И да здравствует междо(у) – метие, –
Не принимаю Ваших хороших слов к себе; а на
Жив-жив Курилка, ужасно желающий Вас увидеть (и не только Вас, но и
Ужасно бы хотелось Вам почитать из „Москвы“ (2-й том), которую считаю лучшей своей книгой и которая бог весть когда выйдет (выйдет ли?).
Может быть, можно как-нибудь забраться к Вам, отняв у Вас вечер; я редко испытываю желание авторски делиться; а с „Москвой“ (2-й том) желаю очень; и именно с Вами, как с доброжелателями первого, который – хуже. <…>»
Наступил 1931 год – один из самых трагичных в жизни писателя. Начался он, как уже случалось не раз, с бытовых неурядиц, обернувшихся непреодолимой проблемой. Хозяин подмосковного дома, где Белый вот уже шесть лет снимал две комнатки, неожиданно скончался, а хозяйка, не перенеся смерти мужа, как говорят в народе, «тронулась» головой и в одночасье превратилась из тихой и отзывчивой женщины в злобную и агрессивную мегеру. Жизнь в Кучине теперь походила на сущий ад. О нормальной работе не могло быть и речи. В Москве в перенаселенной полуподвальной квартире мужа Клавдии Николаевны (с которым и без того были сложные неурегулированные отношения) долго оставаться также было нельзя. Решили воспользоваться предложением Иванова-Разумника переехать пока что в Детское Село, где представилась возможность занять две комнаты, и продолжить застопорившуюся работу над книгами.