Их взгляды на постановку совпадали. «Я как раз хотел уйти от хрестоматии, и Миронов это сразу понял, – продолжает Эфрос. – Он понял значение и серьёзный смысл «второй» роли. Ему не надо было долго объяснять, что Грушницкий – славный малый, которому удобно жить в той самой жизни, в которой Печорину – неудобно. Жизнь одна и та же, окружение одно и то же, но один человек в этом окружении – просто славный малый, а другой – Печорин. Один – добродушный, влюблённый, расположенный к людям. А другой – Печорин.
Не закомплексованную человеческую посредственность надо было воспроизвести в Грушницком, а нечто покладистое, приспособленное к жизни, как бывают приспособлены милые, чуть нелепые щенки. Они по дурости могут сделать что-нибудь нелепое, могут даже укусить кого-то, но не по сознательному умыслу или злобе.
Миронову понравилось всё, что я говорил, хотя, как умный человек, он понимал, что таким образом я подготавливаю для фильма не столько даже его, Миронова, сколько свою трактовку главного героя – Печорина. Но если уж быть точным, для фильма одинаково важны были оба – и Олег Даль, и Андрей Миронов. Важна была определённая расстановка сил, то есть человеческих типов».
Особо отметил Эфрос многогранность актёрского таланта Андрея Миронова, а заодно и его деликатность: «Есть такое понятие в кино – типаж. В данном случае оно не имело никакого значения, потому что Андрей Миронов – никак не типажный актёр. В нём есть мягкость, есть как бы фактура пластилина, которая, на мой взгляд, очень заманчива и в кино, и в театре, особенно когда изнутри актёрская природа освещена умом. Миронов может лепить из себя многое. Вполне вероятно, в другом фильме он бы вылепил Печорина. Но у меня, повторяю, был Олег Даль. И ни малейшей царапины по этому поводу я от Миронова не почувствовал.
Не знаю, чем это объяснялось – скромностью, воспитанием или, может, ему было просто интересно встретиться со мной в работе? Или роль ему и вправду понравилась?»
Андрей отзывался о совместной работе с Эфросом не менее тепло. «Неожиданное приглашение на роль Грушницкого я воспринял с восторгом и трепетом, – рассказывал он. – Я плохо помню весь процесс съёмок, но отлично запомнились отдельные, очень точные замечания Анатолия Васильевича и удивительные его показы. Я, например, до сих пор не могу забыть не только отдельные фразы и реплики, но и интонации. Почему так важен был его показ? Я ведь не очень люблю, когда мне показывают, мне лучше что-то объяснить. Но это был не актёрский, а именно режиссёрский показ. То есть он показывал самую суть – в отдельной реплике, в интонации этой реплики он показывал суть поведения, настроения, душевного состояния героя. И это было удивительно в стиле всего спектакля в целом, в духе той общей атмосферы, которую он стремился создать. И стиль понимался не головой, а всем существом… Меня очень увлекла его затея преодолеть выработанный нашей средней школой стереотип восприятия Грушницкого как самовлюблённого, не очень умного фанфаронистого сноба. Эфрос пошёл по пути максимального очеловечивания, я бы даже сказал, облагораживания этого персонажа. Он хотел, чтобы наш Грушницкий был носителем чего-то подлинного, доброго, душевного. Не знаю, в какой мере мне это удалось, но я пытался «вытащить» из своего героя его детскую непосредственность, беззащитность и, не побоюсь этого слова, нежность.
Меня поразила атмосфера на этих съёмках. Кто сталкивался с работой на телевидении, знает, какой сумбур и какая неорганизованность там вечно царят. Ничего подобного не было на съёмках у Эфроса. Напротив, возникало ощущение, что люди работают вместе всю жизнь – такая была во всём четкость и слаженность. Какая там была удивительная тишина!»
А вот что писали критики о спектакле «Страницы журнала Печорина»: «И режиссёр, и Андрей Миронов отнеслись к Грушницкому благосклонно. И хотя все поступки и все слова Грушницкого комментирует – то снисходительно, то презрительно – сам Печорин (это ведь его «журнал»!), тем не менее Андрей Миронов упрямо защищает Грушницкого от иронии и насмешек. Ведь не Грушницкий же повинен в том, что его торопливая молодость столкнулась с этой усталой душой, с её мертвящей пустынностью.
Конечно, Печорин и умнее, и проницательнее. Но у Печорина будущего нет и быть не может, его судьба на излёте. А Грушницкому верится, что вся жизнь ещё впереди.
В таком резком противостоянии душевной распахнутости Грушницкого и глухой замкнутости Печорина, мальчишеской бравады одного и непроницаемого спокойствия другого вся история злополучного поединка становится фатально неизбежной. Грушницкий целится неуверенно, его пистолет ходит ходуном, – слишком уж она похожа на убийство, эта дуэль. И промах приносит ему понятное успокоение. Глядя прямо в глаза Печорину, который уж, конечно, не промахнётся, Грушницкий на краткий миг возносится вдруг до высоты своего собственного идеала. Он погибает так, как ему хотелось бы жить.
Грушницкого жаль: какая, в сущности, вздорная смерть на рассвете жизни»[48]
.