Это очень точное описание героя, которое, возможно, имеет отношение к автохарактеристике Платонова, ощущавшего в своей жизни сторожа, двойника, оно может служить подходом к пониманию закрытой личности писателя. Сашина рефлексия, его раздвоенность, безутешность, зависимость от внутреннего сторожа, то и дело открывающего «заднюю дверь воспоминаний», находит отражение в мыслях героя: «Лучше я буду тосковать, чем работать с тщательностью, но упускать людей, — убедился Дванов. — В работе все здесь забылось, и жить стало нетрудно, а зато счастье всегда в отсрочке…»
Они все — и Дванов, и Чепурный, и Яков Титыч, и Симон Сербинов, и Копенкин — не жильцы на этом свете. Коммунистическое солнце катится к зиме, тела всех куриц давно съедены, попытки создать электричество из солнечного света так же бесплодны, как чевенгурская любовь, и если б не невесть откуда взявшиеся в степи вооруженные люди, которые уничтожили жителей городка в кратком, но яростном бою, коммуну ждала бы не героическая смерть, а куда более жалкая участь.
О том, кто скрывается за убийцами Чевенгура, единого мнения у исследователей нет. В романе устами одного из героев говорится о казаках, кадетах на лошадях, но это его видение, и некоторые комментаторы полагают, что нападающие суть регулярные части Красной армии, посланные из центра с приказом уничтожить еретическую коммуну. Версия, спору нет, романтичная, но отвечающая ли авторскому намерению — большой вопрос. То, что, по суждению литературоведа Михаила Геллера, впоследствии не раз повторенному, кадетам неоткуда было взяться осенью 1921 года в воронежской степи, ничего не доказывает. Появление белоказаков в Воронеже в 1920-м, описанное в «Сокровенном человеке», вызвало критическое возражение у исторически дотошного Литвина-Молотова — не могло быть такого. Что с того? Платонов не изменил ни строчки. Когда это было ему необходимо, он запросто переступал через историю и смешивал любые времена подобно тому, как вольно обращался с мировой географией в «Эфирном тракте», а с историей в «Иване Жохе» и «Епифанских шлюзах». Единственное, что можно утверждать наверняка, — нападения из степи в Чевенгуре ждали. Не случайно Дванов собирается, но не успевает сделать деревянный диск для метания камня и кирпича в противника Чевенгура (но какого именно, не уточняется), недаром Копенкин три дня ездит с разведкой по степи и, возвратившись, говорит: «Берегите Чевенгур». От кого берегите — неизвестно. От врага. Только независимо оттого, белыми или красными, советскими или антисоветскими были разгромившие город солдаты, их цвет и политическая принадлежность ничего принципиально не меняют ни в сюжете, ни даже в идеологии романа.
Чевенгур, как Карфаген, должен быть разрушен. Его и разрушают. Машинное против стихийного и живого. Чужое войско против родного братства. Разумное против сердечного. И первое в этих парах оказывается сильнее.
В живых остаются лишь два чевенгурца — братья Двановы, но один, Саша, после разгрома коммуны и смерти Копенкина уходит в озеро Мутево к отцу, исполняя свой давний завет, а второй, Прокофий, ничего о том не знающий и плачущий на развалинах города среди всего доставшегося ему имущества, обещает Захару Павловичу даром привести Сашку — финал, который трактуется по-разному и, возможно, как некий положительный итог и нравственное преображение раскаявшегося чевенгурского «великого инквизитора», не случайно Копенкин некогда спрашивал: «…когда ж у Прошки горе будет, чтоб он остановился среди места и заплакал?» Вот это горе и приходит. Но опять же независимо от того, как относиться к Прокофию Дванову и что думать о его «переходе на людской состав», главной идеей, итогом романа становится не победа духовного над материальным, братского над небратским, а тотальное торжество смерти, богатый урожай, собранный ею на русской земле, и подобный финал не только совершенно оправдан, но и единственно возможен. Вознамерившиеся построить рай на земле, объявившие конец истории, упразднившие Бога, превратившие церковь в ревком и выкорчевавшие кресты на могилах люди ничем иным, как смертью, руководствоваться не могут и ни к чему иному, как к смерти, не придут.
И вывод этот, хотел того Платонов или нет, безмерно печален, ибо он выносил невольный приговор и становился нечаянным итогом всей русской революции и того обезбоженного мира, который она породила, — идея, которую достаточно легко распознали два квалифицированных читателя романа, — Горький и Литвин-Молотов — независимо друг от друга давшие отрицательный отзыв.