Несколько лет назад моя тогда 17-летняя дочь, собиравшаяся посвятить себя искусствоведению (и вроде посвятившая, пока – учится), посмотрела «Зеркало». И пришла в ужас. Не от картины. От себя. Бестолковой, неполноценной, ничего не понявшей, ничем в фильме (знаменитом, признанном уже тогда всеми!) не тронутой. Я не пришел в такой ужас от ее «неполноценности». Я понимал, что, несмотря на заявление Тарковского, в прологе фильма устами вылечившегося от заикания юноши: «Я могу говорить», – я понимал, что сам Тарковский в «Зеркале» без «заикания» говорить все-таки еще не мог: ведь снималось «Зеркало» лет за 10–15 до «Покаяния», во времена самого глухого и могучего застоя. И я стал пытаться расшифровывать дочери все или какие-то ключевые, как мне казалось, «заикания» фильма. В частности, историю с «опечаткой». Где, намой взгляд, гениально сказано, когда нельзя было говорить, – через чушь, ерунду (приснилось, показалось женщине, что она пропустила в самом «высоком» издании какую-то смешную опечатку, которую обязательно расценили бы как «вредительскую»!) обо всей эпохе «культа личности». Я пытался объяснить молодой современной девице, в какой обстановке страха жила тогда вся страна, все мы, наши родители… И вдруг жена добавляет: «И ответственности» …Да! И ответственности! И это жутко важно. Это – правда! Это положительная сторона того времени. Как страх – отрицательная. И одного без другого быть не могло. И в этом гениальность Тарковского-художника: в маленьком глупом эпизоде суметь показать время! Со всеми его ужасами, сложностями, достоинствами и недостатками.
Опять – где символизм? Какая религиозность? Высочайший реализм! На уровне всех мировых классических стандартов! А может, и повыше!
Кадр из фильма «Зеркало»
А как он работал! Наш брат-актер любит посмаковать всевозможные физические «страсти» и «ужасы», которые ему якобы приходилось выносить на съемочной площадке: как зимой лето снимают да по сколько дублей и т. п. Конечно, и у Тарковского на площадке всего этого хватало. Мою сцену скачки и рубки в «Рублеве» (когда мой Малый князь зарубил монаха-богомаза, мальчишку, которого играл не профессиональный актер, а студент какого-то московского техникума, по фамилии Матысик, как сейчас помню… и тот, перевернувшись от удара, падал рядом с жалобно вызванивающей пилой, а из разрубленной шеи била фонтанчиками алая артериальная кровь)… Все это было придумано, сочинено, оставалось воплотить. Как? Придумано было и сделано устройство для фонтанирования артериальной крови, найдена пила, которая, как требовалось режиссеру, покачивалась и повизгивала. Только моя спортивная лошадь никак не желала скакать вровень с операторской машиной (машина должна была останавливаться на заданной точке и дать возможность оператору В. И. Юсову, выпустив меня с лошадью из кадра, «наехать» на крупный план умирающего и фонтанирующего разрубленной шеей Матысика). Ну, не привыкла лошадь к этому! Всю ее жизнь она приучалась к обратному: не терпеть никого вровень с собой: можешь – обгоняй, не можешь… Только не вровень! Больше недели мы бились над этим кадром. Двумя руками я проводил ее вровень с камерой, а сабля? А рубить? А Андрею нужно было, чтоб сцена была снята только так, как он задумал, и никак иначе.
И вот каждое утро (по солнцу снимать можно было только часов до десяти утра, спасибо, не целый день), каждое утро, нацепив на себя сорок килограммов железа… ну пусть двадцать, но не меньше – тоже неплохо, не хило – взгромождался я на своего Лира, отдохнувшего, успокоившегося за ночь, и мы выезжали на «точку». При первом же звуке мегафона, через который нам подавали команду, моего Лира сотрясала нервная дрожь, и он, еще не сделав ни единого шага, вмиг покрывался пеной, от одного звука мегафона, именуемого у нас «матюкальником». Мое «княжеское» седло почему-то было обито жестью, как бабушкин сундук, и, как на сундуке, эта жесть лопалась и торчала в разные стороны, так что руки у меня были изодраны в клочья. И – все никак. Уже пошли разговоры: а не заменить ли лошадь? (А может, и артиста, подумал я сейчас. До меня, естественно, тогда доходили разговоры только о замене лошади, но могли ведь быть и другие разговоры, которые до меня не доходили…) Ну, вторую неделю бьемся – и все никак! Пока наконец не приехал опытный конник, прежний хозяин моего Лира, поставил какой-то «шпрунт», чтоб конь не мог голову задирать, – и сцена была снята. Еду я после этой съемки вдоль декорации, еле живой, истерзанный, измочаленный, на взмыленном, задерганном коне, а навстречу нам – Андрей. Я поднял саблю и направил на него, нашего «мучителя», коня. Не думаю, чтоб Андрей не понял, что это было обыкновенное дурачество, – хотя и не без доли истины, которая есть в каждой шутке, – но на всякий случай нырнул от нас под сруб какого-то амбара или сарая…
Малый князь (слева – Юрий Назаров)
Ну и что?!