Кто-то ухмылялся: сколько можно посвящать стихи уходящим художникам? Вознесенский относился к этому трепетно — как к траурным тризнам в храме поэзии.
О своей смерти — до которой еще жить и жить — он писал отчаянно и бесшабашно. У Цветаевой скупая строгость: «Но только не стой угрюмо, / главу опустив на грудь, / легко обо мне подумай, / легко обо мне забудь». Вознесенский перекликался с ней подчеркнуто лихо, будто пускаясь в смертный перепляс: «Когда я когда-нибудь сдохну, / не мучай травы и грибниц, / на эту последнюю хохму, / поняв меня, — улыбнись».
В семидесятых у Вознесенского в неотлучной теме смерти слышны и новые интонации: глубь небесных хоралов пробивается в «Моем Микеланджело» — цикле стихов по мотивам великого художника Возрождения.
Архиепископ Сан-Францисский Иоанн увидит в микеланджеловских строках Вознесенского евангельские смыслы:
«Утверждение личности, как высокой, доброй силы, связанной с вечностью, так нужно сейчас.
Вот строки „Эпитафий“ Вознесенского из раздела „Мой Микеланджело“. „Я счастлив, что я умер молодым. / Земные муки хуже, чем могила. / Навеки смерть меня освободила / и сделалась бессмертием моим“. И далее:
Поэт своей интуицией видит, что после смерти тела личность его будет жить не в каком-нибудь ветре или волне морской, или траве, а в тех своих „тысячах дум“, которые и составляют сущность поэзии и полноту его человеческой жизни. Поэт прав, — погаснет в земной смерти лишь самая незначительная из наших „дум“: дума о самой смерти. Этой думы больше не будет, так как сама смерть уйдет. И бессмертие окажется всежизненным вздохом, осуществлением нашей веры и молитвы, выходом человека из пространства и времени в полноту бытия.
„Кончину чую. Но не знаю часа. / Плоть ищет утешенья в кутеже. / Жизнь плоти опротивела душе. / Душа зовет отчаянную чашу!“…
В горечи этих строк есть величие самосознания человека».
В самом начале семидесятых Вознесенский написал «Похороны Гоголя», и вокруг стихотворения разыгрались страсти нешуточные. У поэта непроверенные факты! Он опирается на байку — будто Гоголь похоронен в состоянии летаргического сна! Что в общем-то странно, будто ученые гоголеведы не пожелали вчитаться. Летаргия автора «Мертвых душ» в стихотворении была очевидной метафорой — как летаргия страны и эпохи.
Тогда, в семидесятых, вдруг всплыли одна за другой леденящие кровь истории громких перезахоронений. По уверениям очевидцев, при перенесении останков всякий раз выяснялось: что-то осталось в прежних могилах либо пропало бесследно. Так, две могилы оказались у Хлебникова — в новгородской деревне Ручьи и на Новодевичьем кладбище в Москве, куда в 1960-м перенесли прах поэта. Академик Лихачев вспоминал, что при перезахоронении Блока в 1944 году в Ленинграде со Смоленского кладбища перенесли на Литераторские мостки Волкова лишь череп поэта. Почтенный филолог Дмитрий Максимов нес его, выковыривая землю из глазниц, и его укоряли: так нельзя, вы выковыриваете прах Блока!
В рассказах очевидцев, присутствовавших в 1931 году при вскрытии гроба и перенесении останков Гоголя с кладбища Свято-Данилова монастыря на Новодевичье, тоже хватало подробностей: тело лежало в странной позе, череп повернут набок…
«Когда один гоголевед, прикинувшись глухим к поэзии, разгромил мои „Похороны Гоголя“, Солоухин печатно защитил меня.
История этого стихотворения типична для той поры идиотизма.
Вы живого несли по стране.
Гоголь был в летаргическом сне.
Гоголь думал в гробу на спине…»
Вознесенский опишет круговерть с цензурой, снимавшей стихи в «Новом мире» из-за упоминания в тексте Рязани — где несколько лет жил опальный Солженицын.
«Солоухин знал все это, но защитил стихи. Интересно, что его антипод Слуцкий тоже напечатал статью в защиту этого стихотворения. Знал ли об этом гоголевед? Может быть и нет, но интуитивно написал, что стихи не о Гоголе, потому что Гоголя под партой тайком не читали. В стихах отпевание сравнивалось с шумом дождя, критик же сообщил, что тогда шел снег. Он прикинулся буквалистом, написал, что вообще Гоголя живьем не хоронили, что классик не перевертывался на бок. До той поры он был нормальным талантливым критиком, восхищался спектаклем „Антимиры“, и тогда его не пугало, что на сцене отрубленная голова любовницы Петра I говорила о строительстве социализма.
В то же время в Париже Андрей Синявский написал свою самую лучшую книгу о Гоголе, в основу которой положен тот же сюжет о перевернувшемся в гробу гении.