Совсем недавно он писал: «Ко мне прицениваются барышники, / клюют обманутые стрижи. / В меня прицеливаются булыжники. / Поэтому я делаю витражи».
Пришло новое время: разбитых витражей?
Это был 1995-й. А всего-то несколько лет назад его предупреждали — и он, как многие тогда, не очень понимал: о чем? почему?
Время — пошлО? Время — пОшло
После финальной брежневской болезненности Горбачев казался очевидно симпатичным. Фрикативное южнорусское «г» оттеняло его складную речь, как родимое пятно — залысину. Генсек обволакивал обаянием отчетливо произносимых слов. Вознесенский был впечатлен, как вся страна. Генсек и Пастернака процитировал! Да он и строки Андрея Андреевича выдал при случае — и наизусть, не подсматривал!
Вознесенский обратился к нему дважды. Одно письмо касалось Марка Шагала: когда наконец откроется его музей в Витебске? Музей со скрипом, но в конце концов появится. Накануне столетия Пастернака Горбачев откликнулся на письмо Вознесенского — благодаря чему смогли отпраздновать 9 февраля 1990 года юбилей Бориса Леонидовича в Большом театре. «Интеллигенты всех стран, объединяйтесь вокруг свечи Бориса Пастернака», — сказал со сцены Вознесенский.
Ну, не такова интеллигенция у нас, чтобы объединяться. Но верить-то хочется.
Горбачев казался обаятельным, Вознесенский остался благодарен ему за Пастернака и Шагала, — но страну уверенно Горбачев катил к развалу, как к сезонной распродаже. Перестройка и гласность — отличные штампы для футболок на арбатских развалах. Страна, как зачарованная, верила: кампания очередной ликвидации прошлого и чистки от недемократичных элементов вот-вот закончится наступлением счастья. Исчезли водка и сигареты — это были первые ласточки. Телевизоры перегревались от массовых самообличений, самоистязаний и самоуничижений. Счастье наступило такое, аж кушать не могли. Впрочем, вдруг оказалось, что и нечего. Все вперемешку, коммунисты и беспартийные, подрисовывали себе изящные синяки и шрамы — свидетельства невзгод, перенесенных ими в кровавом советском прошлом. Мозги у продвинутого населения плавились: что бы еще такого гадкого в своей истории и стране найти, в чем бы еще покаяться перед кристально чистым, благородным миром? Ну, не беда, что этот мир еще вчера чуть не спалил половину нашей страны — горы трупов оставляли нам, лапотникам, из лучших европейских побуждений.
Недоумевали заграничные друзья Вознесенского. Ну, те, которые уважительно относились к нему и его родине.
Битник Гинзберг, уж на что, скажем так, оригинал, а и то удивлялся: вы что, всерьез решили, что глумиться над своей историей — и есть тот самый верный путь к свободе?
Ален Боске, патриарх французской поэзии, президент Академии Малларме, сын русского литератора Александра Биска, напоминал, что вся эта мистификация, обольстившая Советский Союз и целый мир, — скрывает за иллюзией потери сущностные: «Час в день я провожу перед идиотским телеэкраном, где моими собеседниками, к счастью или к несчастью, являются Горбачев, Рейган и Миттеран. Они отсекают меня от таких моих лучших друзей, как Кафка, Пруст, Сервантес… Наиболее страшная, грубая правда, что я страдаю от многих умираний — тела, памяти, языка, человечности».
Но были те, кто выражался проще. Жаклин Кеннеди из нежнейших побуждений предупреждала Вознесенского: наивные, никто не ждет вас с распростертыми объятиями, «свободный мир» вас растерзает в клочья, желающих полно. Кому нужна великая держава, если к ней уже не прилепить ярлык, пусть фальшивый, «империи зла»? Но Джекки Кеннеди и Вознесенский — отдельная история, к ней мы еще вернемся.