Тени сердечных тайн Пастернака, в которые тоже скоро оказался посвящен Андрюша, не могли не волновать подростка: он чувствовал себя соучастником, воображение его рисовало — да чего только не рисует воображение подростков! А сколько муз потом выплывет из этого воображения в реальную явь! «Доктор Живаго», напишет Вознесенский, создан «методом метафорической автобиографии» — и вся его собственная поэзия станет, кажется, такой метафорической автобиографией. Тени Маргарит будут скользить над Фаустом — и, отсылая к Пастернаку, он будет писать о себе: «На суде, в раю или в аду, / скажет он, когда придут истцы: / „Я любил двух женщин как одну, / хоть они совсем не близнецы“». И возвращаясь к Пастернаку в последние годы жизни — опять, как о себе самом: поэт соединяет несоединимых Зину, Люсю и «не помню имени».
Чему научился мальчик у Бориса Леонидовича? Запирать красоту в темном тереме стихотворения, продиктованного небом. Дело было не только в точности образа, а еще и в «дыхании, напряжении времени, сверхзадаче» — в том, что Пастернак называл «сила».
Хорошая мальчишеская смелость
Однажды после военных летних лагерей Вознесенский, уже студент Архитектурного института, принесет Пастернаку новые стихи, еще одну тетрадь. Пастернак одобрит в них «раскованность и образность», но добавит, что «включил бы их в свой сборник». Похвалил? Вознесенский вспомнит свое состояние тогда: «Я просиял. Сам Пастернак взял бы их! А пришел домой — решил бросить писать. Ведь он бы взял их в свой, значит, они не мои, а его. Два года не писал. Потом пошли „Гойя“ и другие, уже мои».
— Борис Леонидович, сегодня в «Литературной газете» стихи Вознесенского, — с этим известием придет в пятьдесят восьмом году к Пастернаку скульптор Зоя Масленникова. — Я вам принесла, хотите посмотреть?
— Да, спасибо.
Она опишет в воспоминаниях, как Пастернак читает, опершись о стол руками, согнута спина, выступают лопатки. «Прочитав, говорит: „Хорошие стихи. Он мне их показывал. <…> Андрюша очень способный. И в нем есть хорошая мальчишеская смелость. Он может занять одно из первых мест в литературе“».
Потом читает вслух несколько строк и опять: «Правда, хорошо? Спасибо, что вы мне показали газету. Я сегодня как раз пойду звонить по телефону, заодно позвоню Андрюше и поздравлю его — мальчику будет приятно. Он что-то значит в моем существовании, он какая-то спица в колеснице моей судьбы».
А все начиналось в сорок седьмом — в том самом году, когда они познакомились.
Знал ли Пастернак, что знакомство их совпало с «первой любовью» школьника Вознесенского?
Глава шестая
ЗАГАДКА ЕЛЕНЫ СЕРГЕЕВНЫ
Дорогая Марина Георгиевна
Вознесенский окончил московскую школу № 554 в пятьдесят первом с серебряной медалью. С английским у него было отлично.
Сорок с лишним лет спустя, в 1993-м, бывшая его учительница английского Марина Георгиевна, к тому времени уже «Отличник народного просвещения СССР» (был такой знак отличия), частенько чаевничала с соседкой-десятиклассницей Машей Шаровой, у которой на носу были выпускные экзамены. Марина Георгиевна помогала ей с английским, причем бесплатно, это был принцип — денег с учеников, даже при полном своем безденежье в девяностые, не брала. Прожила до конца жизни, 1995-го, в коммуналке с принципами.
— Как она умела кивнуть головой, как говорила, передать невозможно, столько в интонациях полутонов и оттенков, — вспоминает Маша Шарова, теперь уже научный сотрудник Института экономики РАН. — Общаться Марине Георгиевне было не с кем, жила она в одиночестве — вот глупая была, не записывала ее рассказы, она же «человек-эпоха». Эпоха, она же не только в судьбах великих, а и в тех, без кого и великие биографии могли сложиться немножечко по-другому.
Словом, Марина Георгиевна была отдельная штучка, не как все. Странно: англичанку школьники считали самой строгой — но из восторгов их можно сшить бухарский халат. Отчего, почему?
Вот как писал об этом один из однокашников Вознесенского — журналист, писатель Юрий Безелянский: «Она приносила в школу своим любимым ученикам редкие или запретные тогда книги, например Анну Ахматову. Устраивала литературные семинары — однажды по ее совету я выступил с докладом о творчестве Байрона. Шел 1949 год, и надо было иметь определенную смелость говорить не о Фадееве или Шолохове, а именно о лорде Байроне…»