— Никакого, — говорю, — Барбоса нет, а есть остров Барбадос.
Он как развернётся, так я под стол и покатился.
— Повтори, каналья!
Я сквозь слёзы опять:
— Остров Барбадос.
Он опять развернулся да с другой стороны.
— Ты надо мной смеяться?… Я тебе дам… Розог!
— Помилуйте, вот в учебнике… Остров Барбадос и произрастают там гуайявы.
— Что, что?! — свету дядя не взвидел. — Какое ты, подлец, слово сказал?
— Гу-ай-я-вы… — а сам плачу.
— Ах, ты вот как… Ну, постой! — взял он меня. — Я, — говорит, — тебя к директору, пущай он при всей гимназии тебя накажет, да смертным боем, — и через весь город меня за ухо…
А было утро, ученики уже собирались в классы. Привёл он меня — рассказывает.
— Отпорите, — говорит, — ваше превосходительство, мне эту шельму при всех.
— За что?
— За остров Барбос. И за фрукт этот самый… Я даже при вас и сказать не могу, как он, негодяй, его назвал. Такая подлость!
Директор любил меня за прилежание и жалел, — видел тоже, каково моё житьё у дяденьки. Спрашивает, что случилось; я ему доложил, как было, — ну, он на дяденьку.
— Вы, — говорит, — своим невежеством у меня лучшего воспитанника портите и начальство пустяками беспокоите, — и пошёл, и пошёл.
Дядю пот прошиб. Вышел он — ни слова, только в дверях обернулся и козырем мне так:
— Прощайте, господин гимназист, желаю вам всего наилучшего!
Отсидел я классы, домой иду, думаю, что будет ещё? Душа не на месте. Калитка заперта, отворяют. Наверху, на галерейке стоит дядя.
— Ты, — кричит, — кто такой?
Я растерялся, наконец, отвечаю ему:
— Ваш племянник.
— Врёшь, ты не племянник, а мерзавец! Ну-ка, Ермил, — дворник у нас был такой, — спусти на него собачку Дружка!
А псы у нас на цепи были такие, что быка могли разорвать. Я, разумеется, в ворота. А он мне вдогонку:
— Вон, негодяй, чтоб я тебя больше не видел!
Ну, сейчас же он к нотариусу и всего по завещанию меня лишил, а через два дня офицер его один обидел, так с дядей удар случился, он и помер. Я остался на улице. Деться мне некуда было. Откуда-то у него выискались родственники. Терпеть они меня не могли раньше. Думали, что я у них дядины капиталы отнимаю. Вошёл было я к ним… Так что же: дядя-то собачкой грозился, а они в самом деле Дружка на меня спустили! Едва я в переулок выскочил.
— Ты, — кричат, — воровать к нам?»
IX
Бедному Игнашеньке пришлось плохо. Первое время он ночевал у товарищей, но нельзя же было пользоваться этим вечно, и поэтому наступил вечер, когда он, наконец, очутился один на улице, голодный, дрожа от стужи в своём гимназическом кафтанчике. Пальто осталось в доме Младенцева, и мальчику даже в этом отказали добрые родственники. «Ступай, ступай, ничего тут твоего нет! Не прохлаждайся!» Бедняга ходил, ходил и устал до смерти. В голове звон, ноги болели, в груди ныло. Лопатки так ломило, точно у него был застарелый ревматизм. Игнашенька уже начал помышлять о том, как бы теперь хорошо добежать до реки да бултыхнуться туда. И впереди, ведь, не предстояло никакого спасения. До стипендии нужно переждать несколько месяцев. Об уроках в его классе ещё нечего было и думать. Директор помочь не мог, — у самого на руках росло много детей.
Стемнело. Вызвездило. Откуда-то из переулка потянуло таким холодом, что мальчика насквозь остудило. Шею, лицо ему защипало. Рук некуда девать, и ноги зажаловались. Он в этот день не ел, если не считать корки, которую он отнял у собаки, уже нацеливавшейся на неё. У товарищей попросить гордость мешала, — не каждый же день к ним! «Скорее бы украл, кажется», — признавался он. Так часа полтора прошло. Напротив, в окнах виден был чайный стол с самоваром. Пар от него осаждался на стёкла. С жадностью голодного волчонка Игнашенька разглядел, что простоволосая кухарка выбежала оттуда и немедля вернулась с целым ворохом сухарей из булочной. Под ложечкой у Игнашеньки засосало, и, уже не будучи в силах более сдерживаться, он прислонился болевшею головой к забору и заплакал. Долго ли, много ли, сам не помнил потом, только вдруг он почувствовал, кто-то его за плечи трогает. Оглянулся — Анфиса.
«— Оставьте, чего вам?… Чего вы пристаёте? — грубо крикнул он на неё сквозь слёзы.
— Чего ты плачешь?
— Не ваша забота… Хочу и плачу».
— Такая я дрянь был в эту минуту! — сам себя аттестовал нам Игнашенька.
«— Коли плачешь, значит, тебя обидели, или дурно тебе… Ты расскажи, может, я и помогу. Ведь, я и по летам-то в матери тебе гожусь».