Из-за этого мы почти не общались с Носящим Браслет — из-за смерти Эномая. Когда в себя пришла, на ноги встала, к нему первому бросилась. К кому же еще? Он же Эномаю другом был, он же — наш Первый Консул!
Пожал плечами Крикс-консул, голову понурил. Чего, мол, рассказывать, Папия-вдова? Заболел — умер. То ли горячка, то чего еще. А не пускали к нему, потому как заразы боялись. В заразе все и дело, подхватил ее кто-то еще в Капуе, в школе Батиата. Вот и косила она, проклятая, то одного, то другого. И Эномая не помиловала, бедолагу.
И все.
А сам на носки калиг своих глядит!
Понятно, и второй раз спрашивала, и третий. То же слышала в ответ. А потом спрашивать перестала — и верить Криксу тоже. То есть как вождю нашему верила, приказов слушалась, но близко не подходила. Когда же (в разгар осени это было) ребята Носящего Браслет со Спартаком поругались — сейчас Вариния-претора бить или отступить немного, я первая против Крикса выступила. Меня, само собой, чуть ли не предательницей Италии сочли.
Сейчас, из своего страшного далека, пытаюсь я Крикса вспомнить — не могу. Такого, каким я его в Капуе увидела, еще так-сяк, а вот потом...
Спартак-младший, когда я ему об отце и всем прочем рассказывала, сразу почувствовал. Как же так, мол, Папия? Крикс же героем был и погиб геройски!
Верно, говорю, был героем. И погиб как герой.
День позади. Иду.
Кирпичный Рим, черепичный Рим, дома-горы, улицы-ущелья.
Хорошо, что людно, что время вечернее, не протолкнуться в ущельях-улицах. Кто со службы, кто на службу: торговцы, разносчики, юристы, «волчицы», писцы, грузчики, водоносы спешат, спешат, спешат. Словно река горная.
Я не спешу — незачем. И некуда. Пока.
Река несет по ущелью, дальше, дальше, дальше, под ногами свежая грязь, по сторонам двери лавок, двери таберн, открытые ставни, закрытые ставни, и люди, люди, люди…
Римляне!
Враги.
Хорошо, что можно не спешить, не бороться со стремниной, не вырываться из водоворотов. Пусть несет, пусть тащит, все равно куда-нибудь да попаду. Заблужусь — не беда, найду дорогу.
Найду? Уже нашла. У кого впереди любовь, у кого — счастье, у кого — смерть. У меня это все уже было, осталась лишь война. Моя война!
«Ты знаешь, что делать», — сказал вождь. Знаю, мой Спартак, знаю. Сегодня сделала, что могла, завтра сделаю больше. Письмо отослано, большое, подробное, завтра еще одно напишется. У тебя много друзей среди этих гор и этих ущелий, они помогут, и я помогу.
Спешите, добрые квириты, спешите, недолго осталось. Волку выть на Капитолии! Спешите, а я не буду. Незачем. И некуда. Пока.
Ущелья-улицы, горы-дома, Рим черепичный, Рим кирпичный.
Иду. День позади.
— Хорошо, попытаюсь. — Тит Лукреций потер бледную, словно мел, щеку, встал, подошел к закрытым ставням. — Попытаюсь, хоть и нелегко. Слова... Ты сам замечаешь, Гай, что в нашем языке не хватает самых нужных слов. И боюсь, не только в нашем. Людям трудно назвать непознаваемое. Но... Попытаюсь.
Замолчал, вперед поглядел — прямо на ставни закрытые. И я поглядела.
— Прежде всего — развитие. От простого к сложному, постоянное, от рождения до гибели. Ничто не статично, не вечно. Гераклит сказал, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Нет! И один раз не войти — через миг река уже станет другой.
Гай Фламиний кивнул, внимая, а мне скучно стало. Опять философия! Что я тут делаю? Отвлечься от забот захотела, о мыслях невеселых забыть? Вот и отвлекайся! Сама в гости к Кару-гению напросилась да еще Гая позвала. И сама же спросила, что, мол, ты, Тит Лукреций, придумать умудрился? Расскажи, поделись.
Вот и делится гений, глазами серыми сверкает. А ты — слушай.
Цицерона сегодня нет. И хорошо, что нет.
— Затем — множественность миров. Если мир действительно не сотворен, а возник в результате случайных столкновений атомов, почему он — единственный? Миров должно возникнуть много, причем все разные. В некоторых из них могут жить люди или звери, другие нам не представимы.
Даже охнул мой Гай, мой Фламиний Не Тот, про миры множественные услыхав. Я не охнула, зевок сдержала. Все там, в мирах этих, имеется. И люди есть, и звери, и бар «У Хэмфри». И что?
Раньше лишь обрывками помнилось, пятнами, образами случайными. То ли было, то ли просто сон предрассветный. Теперь же все словно из тумана подступило, не прогнать.
Курить захотелось.
— Философия возникла из мужеложства, — сказал Учитель. — Женщин покупали, брали силой — или шептали им на ухо красивую чепуху. Мудрствовать было попросту незачем. А вот когда в любимой твоими друзьями Элладе бородатые развратники стали засматриваться на молоденьких эфебов, тогда и понадобилось витие словес. Поговорим, мол, мой юный друг, о мироздании, о первопричине всего, о том, что такое хорошо и что такое плохо. Одного такого — Сократа Афинянина — казнили именно за мужеложство, за то, что знатных юношей совращал. Так ты бы слышала, как остальные растлители заорали: горе нам, убит философ, светоч мудрости, олицетворение совести! Больше всего кричал Аристокл, его ученик. Большой был ходок по мальчикам!