То же самое повторялось и на спектаклях молодежных студий, где они вместе бывали, конечно же по настоянию Дуняши, их пылкой энтузиастки, готовой доказывать всем, что спектакли этих студий — самое передовое искусство, гораздо более передовое, чем постановки старого МХАТа или Малого театра. И вот они с Максимом Кондратьевичем выходили на конечной станции метро, долго разыскивали автобус с трехзначным номером, пристраивались в хвост длинной очереди, чтобы штурмом взять этот автобус, как только его подадут к остановке, затем долго ехали, притиснутые к замерзшим стеклам, штурмом брали двери на выходе, долго плутали и расспрашивали прохожих в поисках какого-то подвала, какого-то чердака или какой-то мансарды, усаживались на скрипучие стулья, даже не сняв пальто (потому что вешалки не было), с видом доброжелательных знатоков устремляли взгляды на сцену, и все это, как оказывалось, лишь ради того, чтобы после спектакля Максим Кондратьевич сказал, что старый МХАТ и Малый театр все равно лучше.
Дженни и Фред счастливы. Она воспитывает детей и занимается домом, а он встает рано утром, пьет кофе, читает газету и, велев запрячь рессорную двуколку, вместе с управляющим объезжает поля, паровую мельницу, амбары и молочную ферму. Его распоряжения точны и немногословны, — в ответ на каждое из них управляющий удовлетворенно кивает и произносит: «Да, сэр». Самое жаркое время дня, наступающее обычно после двенадцати, Дженни и Фред проводят в гостиной, — она читает ему письма от дяди, живущего в Лондоне, а он курит длинную трубку, набитую турецким табаком (свидетельство того, что до женитьбы он побывал в колониях), и гладит пятнистого дога. Вечером, после обеда, Фред уезжает в клуб, а Дженни ждет его, читая в постели Суинберна и щипцами снимая нагар со свечи. Фред возвращается около двенадцати ночи, расстегивает фрак, задувает свечу, и супруги засыпают безмятежным сном до утра.
Повторяю, они счастливы, но вот случайное стечение обстоятельств открывает Дженни, что у Фреда есть
В чем же была твоя тайна, Максим? Конечно же не в том, что вместо шестидесятых ты любил
Эти споры и несогласия меж ними иногда приводили Дуняшу к мысли, что Максим Кондратьевич любит ее не целиком, а словно бы лишь частичку — до обидного малую, совсем крошечную, похожую на пылинку: дунь, и исчезнет. Но иногда до размеров пылинки уменьшалось то, что она, Дуняша, любила в Максиме Кондратьевиче, и тогда они ссорились, разбегались в разные стороны, переставали друг другу звонить и демонстративно наслаждались свободой друг от друга, пока эта свобода не превращалась в пытку. Когда это наконец происходило, Дуняша бочком подсаживалась к телефону, неуверенно набирала его номер и в ответ на строгое и осуждающее «Алло!» виновато молчала в трубку и накручивала на палец шнур, дожидаясь его обычных слов: «Ну что? На старом месте?» И с каким буйным ликованием мчалась она тогда на это
— Здравствуй, — говорила она и, словно проводя робкую разведку, протягивала ему руку. — Как ты… без меня? Не скучал?
— Здравствуй. Рад тебя видеть, — говорил он, как бы слегка подаваясь назад и выманивая на себя ее протянутую руку, чтобы побольше захватить добычи и вместо ответного рукопожатия поймать ее в объятья, прижать к себе и поцеловать в губы.
— Пусти! Задушишь! Пусти! — вырывалась Дуняша, вовсе не стараясь вырваться.