Короче говоря, все эти «франси» нравились Махмуду куда больше, чем его простодушные собратья. Те казались ему какими-то недоделанными, как будто они остановились в своем развитии когда-то давным-давно; будущее было явно за «франси», и надо было их догонять.
Махмуду казалось, что сирокко, ветер пустыни, подул в обратном направлении, из-за моря, с севера на юг, неся с собой прогресс и процветание, и что единственным спасением для его народа, единственной надеждой преодолеть духовный застой, в котором он пребывал со времен арабского завоевания, была материнская любовь далекой Франции, за которую и его дед, и его отец сражались во время обеих мировых войн. («Материнская, скажешь тоже! – отвечал он сам себе теперь, по прошествии жизни. – Все-таки Бога нет. „Козел черномазый" или просто „Пшел вон отсюда!" – один черт, неизвестно, что хуже!») В эти невинные, наивные годы маленький Махмуд даже помыслить не мог о том, чтобы как-нибудь побывать во Франции: разве можно побывать в раю? Ему хватало картинок из учебников по истории и географии да плакатов с изображениями замков и плотин, развешанных на стенах класса. Ему не повезло: со школой пришлось расстаться. Отец нуждался в его помощи по дому, и вскоре испачканные французскими фиолетовыми чернилами руки мальчика покрылись мозолями от кабильской
[31]мотыги.А потом была война.
Сначала война была ненастоящая. Были просто ритуальные убийства. Ночью раздавался стук в дверь, и утром хозяйка находила у себя в корзине голову пастуха, который носил баскский берет – знак лояльности к французам; или старику, пристрастившемуся к сигаретам – опять пагубное влияние христиан, – отрезали губы зазубренным секатором; или же учительницу младших классов находили с распоротым животом и засунутым туда мертвым младенцем; или же ветерана Седьмого стрелкового полка обнаруживали с отрезанными гениталиями во рту… И конечно же, начались поборы: «С тебя пятьсот франков для независимого Алжира. – А что такое независимый Алжир? Что такое Алжир вообще? Разве это страна такая, чтобы ей быть независимой? – Знаешь ты или не знаешь, все равно платить придется. А не то сделаем тебе кабильскую улыбку».
И все это, разумеется, именем веры, той самой агрессивной веры, которую кабилы, силой обращенные в йотам за двенадцать веков до того, с трудом признавали своей. Для них ислам заключался не в священной войне, а в молитве и милостыни, а для самых набожных – в отказе от спиртного, от свинины и от индюшатины (мясо какой-то части индейки похоже на свинину, а вот какой именно – все забыли).
Революционеры утверждали, что они освобождают родину, о которой никто и не слыхал, потому что единственной настоящей родиной для кабилов был джебель,
[32]а родина как идея была прочно связана с Францией. В их селе никто и не подумал подчиниться новым законам, пока не зарезали одного или двух стариков-ветеранов, прогуливавшихся в сверкавших на солнце французских медалях. Тогда пришлось выбирать; и если отец Махмуда, слишком старый, чтобы воевать, вышел из положения, распрощавшись с несколькими дуро, сам Махмуд, которому только что исполнилось семнадцать лет, пошел и записался во вспомогательные войска французской армии. Он сделал это не только оттого, что во время войны молодой человек должен браться за оружие, а еще и потому, что ему нравилось французское присутствие в его стране – эта близость к цивилизации, смягчение нравов, – потому, что он любил своего школьного учителя, которого всегда боялся, своего приятеля Рэмона и его сестру Зерлину, учившуюся музыке (иногда, при сильном ветре, звуки ее фортепиано разносились далеко вокруг) в большом прохладном доме, в тени скрипучих пальм. Два раза Махмуд заходил к ним в дом, и Рэмон даже показал ему пианино, которое оказалось странной штукой из полированного дерева с черно-белой зубастой пастью и четырьмя подсвечниками.Став военным, Махмуд – веселый, услужливый, открытый, неутомимый и храбрый – сразу сделался любимцем лейтенанта и младших офицеров. Сам себя он храбрым не считал: просто он не боялся смерти, потому что если бы он и умер, то это было бы от любви. Он первым лез в пещеры, у входа в которые были подвешены одна-две гранаты, он выполнял роль проводника и разведчика, он взбирался на самые высокие сосны, чтобы обозревать окрестности, а когда начиналась стрельба, он улыбался во весь свой белозубый рот: «Жарковато становится, господин лейтенант». Боевики, которых французы называли феллагами, были для него просто сволочью. Он не понимал, за что они борются; надо было как следует очистить от них этот новый юный Алжир, о котором даже «франси» начинали говорить и думать как о чем-то, существующем на самом деле. Единственным правым делом была для него Франция. Еще лучше стало, когда Франция избрала себе президента-солдата, преподнесшего Махмуду самый лучший подарок: он сделал его французом и в подтверждение этого выдал ему удостоверение личности. Махмуд тогда еще не знал, что это ловушка для дураков.