Был там и тот господин, которого я впервые увидела на похоронах отца, — Петр Интролигатор. Он не сводил с меня глаз, и я, сама того не желая, кивнула ему. Однако в первое мое посещение общины он не сделал ни малейшей попытки приблизиться — держался отчужденно и холодно, и только покидая дом пастора, неожиданно оглянулся, словно приглашая последовать за собой. Одет он был аккуратно, но ткань на обшлагах тщательно вычищенного и отутюженного темного костюма вытерлась до основы — мне даже показалось, что это тот же костюм, в котором Интролигатор был на похоронах. В руке он держал темные очки в немодной оправе. И все же в тот вечер, когда я приняла решение больше не приходить к лютеранам, мы вместе отправились к остановке трамвая, которая находилась в двух кварталах.
Уже смеркалось, но очки он все-таки надел. Очень рослый, на голову выше меня, он неторопливо шел рядом, и временами казалось, что его голос доносится откуда-то издалека. Говорили мы на немецком. Интролигатор расспрашивал о Матвее и детях — из этих расспросов я поняла, что он неплохо информирован о нашей жизни. Я удивилась — откуда? Тогда он сказал, что еще много лет назад, перед отъездом в Москву, мой отец просил его позаботиться обо мне. Я сразу занервничала и с вызовом заметила, что просьба отца кажется мне довольно странной — ведь он не мог знать, что с ним произойдет. «Не нужно так волноваться, фрау Нина, — сказал он. — Мы были друзьями. Дитмар мне доверял». «И что же, все эти годы вы, так сказать, приглядывали за мной со стороны?» «Я не должен был привлекать к себе внимание, — последовал ответ. — Ведь у вас все складывалось неплохо?» «Верно, — согласилась я. — Расскажите мне, герр Питер, об отце…» «Дитмар Везель, — помолчав, медленно произнес он, — любил жену и дочь. Мы познакомились в церкви и скоро обнаружили, что у нас много общего. Мы оба потеряли близких — моя жена погибла, и я жил, как в пустыне. Но у Дитмара были вы, а мне Бог не успел послать ребенка… Хотя сейчас это уже не имеет значения, — Интролигатор странно усмехнулся углом рта, — важно другое. Однажды Дитмар явился ко мне с семейной Библией — замечательное издание, большая редкость в наши дни. Она была сильно повреждена, и он оставил книгу у меня. Вы должны знать, что моя профессия — переплетчик. Даже фамилией я обязан этому ремеслу, так как мои предки, кроме отца, на протяжении пяти поколений занимались тем же. Мне пришлось основательно повозиться, восстанавливая страницу за страницей, пока Библия не приобрела тот вид, какой имеет сейчас… Она ведь по-прежнему лежит на столике в вашей спальне? — Я кивнула. — Сожгите все! Уничтожьте записи Дитмара и его переписку. Я настоятельно вас прошу!..» «Но почему? Почему я должна это делать?» «Потому что он этого хотел… и ради всего святого, держитесь подальше от нашей общины…»
Его волнение меня поразило, однако из чувства противоречия и какой-то смутной тоски я воскликнула: «Но вы-то посещаете службы, почему в этом должно быть отказано мне?» «Ваш трамвай, фрау Нина, — сказал Интролигатор. — Все просто: я верю, вы — нет… Обещайте мне исполнить волю вашего несчастного отца…»
Больше я этого человека не видела.
Конечно же, я не выполнила обещания — не уничтожила книгу. И не продала ее, сколько меня ни упрашивали. Она по-прежнему лежит в спальне, и иногда я читаю Матвею вслух тот или иной отрывок. Тот же его любимый шестьдесят третий псалом. По-немецки он звучит как эхо в ущелье. Вглядываясь в каждое слово, я перечитала записные книжки отца, изучила всю его переписку, а затем ясным осенним днем сожгла эти бумаги в саду вместе с опавшими листьями. То, что я там вычитала, снова выбило меня из колеи и напугало, но теперь все превратилось в дым и пепел.
…Ближе к вечеру Матвей ушел провожать Галчинского, встречавшего у нас Новый год, да, видно, где-то застрял. Детей в доме тоже нет. Павел празднует с приятелями, Аня со своим молодым человеком отправилась в гости. Оба вернутся только второго. Минувший год был битком набит круглыми датами: Матвею исполнилось пятьдесят пять, сыну — тридцать, а дочери — двадцать пять…
Костя свалился нам на голову неожиданно. Он разительно переменился — встречая в институте, теперь я не всегда его узнаю. Эпоха галстуков и строгих костюмов ушла на дно. Тощий зад Константина Романовича обтянут драными джинсами, привезенными из Берна, свитер болтается как на вешалке, волосы он отпустил до плеч и, кажется, начал красить, на впалых щеках неопрятная поросль с проседью, глаза горят священным безумием. Он носится по коридорам в окружении возбужденных студентов, сменил уже три машины, однако сам терпеть не может водить, поэтому за рулем у него всегда кто-нибудь из поклонников или поклонниц.