«Твой Павел, — однажды заметил Галчинский, — славный парень. И проблема не в нем. Их поколению исторически не повезло — они оказались промежуточным звеном, прокладкой между одной страшной эпохой и началом другой… еще неизвестно какой. А от прокладки ничего особенного ждать не приходится — ее дело впитывать. Отсюда инертность и отсутствие воли к действию. Но у них своя миссия — выжить и заложить фундамент иных отношений между людьми. Хотят они того или нет. Посмотри на девятнадцатый век в Европе с его прагматизмом и рациональной верой. Можешь не беспокоиться — у него все будет нормально…»
В те несколько лет, пока Павел учился в институте, он изменился до неузнаваемости: стал резок, невнимателен, все ему стало не то и не так. Не хватало денег, которые давал Матвей, разонравилась комната, в которой он жил, — слишком мрачно; его бесили преподаватели и однокурсники, сестра и соседи, секретарша в деканате, водители автобусов и даже погода… Я предположила, что ему не помешала бы эмоциональная встряска — и он ее получил: девушка, с которой Павел стал жить, сняв комнату в центре города на деньги, тайком взятые взаймы у Галчинского, ушла от него. С тех пор о женитьбе не было и речи. Он вернулся домой, с грехом пополам защитил диплом и нашел работу в клубе железнодорожников — малевал плакаты, объявления, декорации к спектаклям аматорского театрика и даже ремонтировал мебель, получая гроши. Зато стал гораздо спокойнее.
Слабости сына мне были известны наперечет: сигареты «Данхилл», иногда — несколько рюмок с приятелями, две-три подружки (у одной он оставался ночевать, а порой и жил несколько дней), легкость в обращении с деньгами. Но знала я также и то, что он прекрасно владеет немецким и английским, подумывает, несмотря на свой дизайнерский диплом, о юридическом образовании и обладает безукоризненным чутьем на настоящее искусство. Его внешняя и внутренняя жизни долго текли параллельно, ни в чем не пересекаясь, однако он вырос порядочным человеком. Павел никогда не демонстрирует своих знаний и частенько расстраивает отца своим напускным безразличием к вещам, которые Матвею кажутся важными. Но это ничего не значит — к тому времени когда Павлу исполнилось двадцать восемь, его отношения с отцом окончательно наладились. Единственным и неотменимым условием осталось одно — не ограничивать его свободы…
Никто и не пытался. Только однажды я почувствовала, что должна вмешаться в его жизнь. Осенью прошлого года сын начал посещать собрания какой-то новоявленной секты, и я всполошилась. Мне не понравилось, что он так и не смог толком объяснить, чем они там занимаются, и туманно назвал этих людей «харизматическими дилетантами». На мой вопрос, почему он все-таки посещает эти сборища, Павел односложно отвечал: «Забавно». Собрания проходили в клубе, где он все еще работал, три раза в неделю под видом лекций по истории религии и западноевропейского искусства. Затем постоянные посетители оставались для обсуждения, и после этих «обсуждений» Павел возвращался домой другим. Другим — и все тут. Словечко «опустошенный» здесь не подходило.
Слава Богу, продолжалось это каких-то пару месяцев — «лекции» прикрыло, опомнившись, клубное начальство.
Как-то вечером Павел явился с работы в компании старого приятеля — безработного музыканта Вани Чижа, режиссера клубного театра Иосифа Белого и еще одного господина неопределенного возраста по имени то ли Билл, то ли Уилл. Этот господин и оказался устроителем «лекций». Он обладал приятной неброской наружностью, сдержанными манерами и довольно сносно говорил по-русски, хотя, насколько я поняла, был не то швейцарцем, не то американцем. Иногда он обращался к Павлу по-английски, но конструкция фраз сразу же выдавала, что этот язык ему чужой. Я разливала чай и поневоле присутствовала; Матвей, не любитель пустопорожних разговоров, скрылся в мастерской.
Темы обсуждались более-менее нейтральные. Павел и его приятель-музыкант помалкивали, Билл тоже не был особо красноречив; зато соловьем разливался режиссер. Из его возбужденных речей следовало, что он считает целью жизни создать в городе некий «духовный» театр — так сказать, вернуться к истокам, возродить средневековую традицию. Я спросила, что это значит, и выяснилось, что молодой человек намерен иллюстрировать Писание всеми доступными средствами — ни больше ни меньше. От балета до карнавального шествия. «А вы-то сами кто по вероисповеданию?» — не удержалась я. Белый осекся, недоуменно взглянул на меня и буркнул: «Не имеет значения…» «Ваш замысел — чистейшая нелепость, — проговорила я и добавила по-немецки: — Каждому овощу свой час…» При этом я заметила, как у Билла (или все-таки Уилла?) левая бровь поползла вверх. «Да почему же, почему?!» — обиженно завопил Белый. «Потому, — отрезала я. — У всего есть свое время и место. Тюрьме свое, театру — свое, и Церкви тоже… Иначе все перемешается». — И пошла в кухню с пустыми чашками, а следом за мной Билл, прихвативший остатки чайной посуды.