– В «Просодии»… Бродский же очень рано свою «Просодию» начал насиловать, мучить и переводить в дольник, а трехсложников у него нет почти вовсе. Наверное, они где-то есть. Ну там…
Но это единичный случай такой. Амфибрахий. Основной размер Бродского – это сначала пятистопный ямб, потом дольник, даже хорея у него мало. Что касается Лермонтова, то тут, боюсь, его великолепное ритмическое разнообразие и его музыкальность каким-то образом Бродскому очень противопоказаны. Объединяет их только гордыня, но эта гордыня очень разной природы.
–
– Вот насчет Достоевского не думаю, потому что Достоевский – все-таки такой эксцесс на этом аристократическом пути русской литературы. Потому что аристократизм Лермонтова, аристократизм Толстого и некоторое подчеркнутое плебейство разночинства, неровность, неловкость, тушевание Достоевского одновременно с дикими комплексами – это немножко разные дела. Я не думаю, что он дошел бы до этого, и уж представить себе, что алмазная проза «Героя нашего времени» превратилась бы неряшливое пришепетываение «Дневника писателя», очень трудно. Хотя, конечно, и тот гений, и другой гений. Но просто вот ничего бы не получилось. А то, что он шел толстовским путем, довольно очевидно. Толстовским, я думаю, сразу в двух планах: где шло и к большому историческому роману, который он, по свидетельству Белинского, задумал – трехтомный роман из эпохи Екатерины, потом из 1812 года, потом из 1840-х. И думаю, что дело шло к созданию новой религии, во всяком случае, к углублению религии, какое предпринял Толстой, авторской редакции религии. Только если Толстой пытался искать на пересечении с иудаизмом, как ни парадоксально это звучит, потому что очень многие принципы у него оттуда взяты, то Лермонтов искал бы на пересечении с исламом. И думаю, что для сближения России с исламом сделал бы больше, чем все остальные, потому что Коран во многих отношениях для него источник вдохновения и суфийские традиции тоже. Думаю, что он двигался бы так или иначе в сторону религиозного пересмотра, в сторону какой-то религиозной реформации. Думаю, что и тургеневские романы могли быть вдохновлены в огромной степени именно его прозой, а «Стихотворения в прозе» так прямо восходят к
Синие горы Кавказа, приветствую вас! вы взлелеяли детство мое; вы носили меня на своих одичалых хребтах, облаками меня одевали, вы к небу меня приучили, и я с той поры всё мечтаю об вас да о небе. Престолы природы, с которых как дым улетают громовые тучи, кто раз лишь на ваших вершинах творцу помолился, тот жизнь презирает, хотя в то мгновенье гордился он ею!..
–
– Может быть, перекликается. Я очень Гачева любил, Царствие ему Небесное, и никогда не понимал того, что он говорит и пишет. Очень люблю у него «Исповедь», мне очень нравятся его записи о семье, о мифе, мне очень нравится все, что он делал, но не могу сказать, что я это хоть в какой-то степени понимаю. А ужасное слово «психо-логос» вообще наводит меня на какие-то отдаленные и не совсем приличные ассоциации. То есть, очень его любя, я мыслю совершенно в другой традиции. Лермонтов близок русскому космизму в одном отношении, отношении не очень приятном, в плане некоторой, страшно сказать, имморальности. Потому что традиционные моральные категории и для Лермонтова, и для космистов значат очень мало. Но в Лермонтове есть детская тоска по этому поводу, а в космистах уже нет, именно поэтому с ними холодновато. Я думаю, что идеи Федорова Лермонтова бы очень распотешили. Я думаю, что ему весело бы сделалось от чтения этого безумца. Я думаю, что идеи русских космистов в целом, как и любая другая философия, ничего бы у него не вызвали, кроме насмешки. Тем не менее, некоторое сходство здесь, безусловно, есть, как одна гора похожа на другую гору. Наверно, так. Именно потому, что на них очень мало растительности. То есть, как одно облако похоже на другое облако. В том смысле, что они оба не чернозем.
–