Состарился Витя, состарился. Коробку с пуговицами вчера со шкафа уронил, а собрал только половину. Чай пролил прямо себе на живот. Хорошо хоть, что горячий чай Витя не пьет уже давно.
К Вите вчера зашел Димитрий. Вместе они посидели. Кушайте печенье, — так Витя говорил.
Они говорили об Ольге Артамоновой, которую вместе встретили в Алупке. В Алупке Витя показал себя не с лучшей стороны, нет, не с лучшей. А впрочем, то, что происходило тогда между ними троими, сейчас даже Димитрию с Витей не интересно.
В небе над Витей много птиц. Но птицы — не небожители. Птицы спят в гнездах на деревьях. Возможно, так и должно быть.
Витю нашего мы любим. Если Витя состарился, то нам от этого тоже не весело. Птицы просто так не летают, но мы на них не смотрим. Из Витиных ботинок мы устроим гнездо для хомяка.
Чернильница
Чернильница — вещь хорошая сама по себе. А если еще учесть, что она имеется у каждой гимназистки под юбкой, то от чернильницы мы просто в восторге.
Крыса Юли
В нашем доме есть невысокая табуретка, на которой сейчас, кажется, стоит лимон в жестяной банке. В одном из углов этой табуретки написано синими чернилами: Крыса Юли. Что ж, нам известна эта история.
У Юли жила крыса мужского пола по имени Ипполит: белое туловище, серая спинка и серая голова. Ипполит был добрый, как нам казалось, — во всяком случае, еще никого из гостей и домашних он не укусил. Целыми днями Ипполит висел на прутьях клетки и шевелил усами, пил из чашечки, ел и спал.
Юля, хозяйка Ипполита, имела тогда тринадцать лет, была веселая и красивая всем нам на радость. Юля правила в своей комнате единолично, и, чтобы другим обитателям квартиры это было лучше заметно, она наводнила всю комнату разъяснительными надписями. Так, на Юлиной лампе было написано — Лампа Юли, на столе — Стол Юли, был Потолок Юли, Пол Юли, Дверь Юли, Аквариум Юли, Пианино Юли, Комод Юли, Зеркало Юли, Кровать Юли, Кактусы Юли — что же может быть еще в комнате тринадцатилетнего ангела, самого младшего, любимца всей семьи! На табуретке с Ипполитом значилось — Крыса Юли — это уже стало понятным.
История наша подходит к концу. Ипполит умер, и усы его обвисли, когда он лежал в картонной коробке из-под зефиров, а Юля рядом плакала и требовала в доме траурной тишины, комнатные надписи давно вытравлены, заклеены, стерты, и лет у Юли уже гораздо больше тринадцати.
Но табуретка как-то сумела укрыться от позднего критического Юлиного взгляда.
Мы, пожалуй, унесем ее от греха, поставим в совсем другой комнате, к примеру, у себя на работе, и, глядя на нее, будем болеть сердцем, вспоминая то время, когда жил Ипполит.
У нас с Романом
У нас с Романом есть жены — Юля и Наташа. Но мы все равно отправимся в ближайшую пятницу в публичный дом. Будем пить всю ночь, горланить песни и обнимать лишь одних Катюш.
Горькое пение
Мы знаем, так поют в Сербии и еще в некоторых смертельных уголках Балкан. Но термин этот наш, мы с удовольствием дарим его отечественным музыковедам.
Это пение такое, как будто бы вместо обычных слов пелось сплошное ой, ой-ой, ой-ой-ой! Или ай-ай, ай, айя-яй! И все слова, зубами вырванные из тела, горячие и с кровью, швырялись бы в лицо утопающим в слезах слушателям. И, собственно, сами крики ой! и ай! жуткие по своей силе, горечи и веселью, обрамляют чуть ли не каждое слово, пропетое навзрыд.
Мы знаем, мы слышали, так поют в Румынии и в Боснии, так поют цыгане, так поют все, у кого глаза черны, а жизнь — сплошные ножи в сердце, яркое солнце в глаза и виноградное вино вместо льда, лекарства и воды.
Мы хотим жить до ожогов по всему телу, мы хотим умереть от боли и восторга, наши зубы раскусили семечко из абрикосовых садов и виноградников жизни — и мы поняли весь ее крик и весь ее яд, сжимающий горло, — вот что горькое пение сообщает всем, кто его слышит.
Горькое пение означает предел человеческого познания. Тот, кто так поет, сидя под грушей и плача, понял все и теперь бесконечно счастлив, что бы с ним ни происходило, счастлив навсегда.
Нам до безумия близко горькое пение, здесь в России мы говорим ему да! мы ревнуем, мы отчаянно завидуем людям, поющим горько.
Сережа
На портрете у него нет зубов — ах ты тютя! — здесь ему всего четыре года.
А теперь грешные зубы Сережи сокрушил Господь. Он ведь ясно обещал.
Питийный товарищ
Питийный мой товарищ, Исайя Маркулан, прятал голову в воротник и молча курил. Он и я — оба мерзли в садике на скамейке — был вечер на редкость холодного апреля. Мы были усталые и не спешили домой, потому что дома только сон, а нам хотелось отдыхать, а не спать.
Белый дородный кот, невесть откуда взявшийся, вырос перед нами, потолкался харей о грязные наши ботинки и залез под скамейку.
Я не люблю котов, поэтому вечно груб в своих рассказах о них.
Я и Маркулан, вытянув ноги и глядя на черные деревья, просидели так целую вечность. Слов тогда было сказано мало и много выкурено папирос. Правда, Маркулан рассказал мне о своей могилевской сестре Вере и рассказ почему-то закончил словами: женись на ней.