— Познакомишься. Куда ты торопишься?.. Да и зачем он тебе? Квартирант как квартирант. Из Ташкента приехал. Бывают и хуже.
— Мне бы ты комнату не сдала, — вздохнул он.
— Не сдала бы, — согласилась она.
Он вышел. Постоял на улице. Она махнула ему рукой из кухонного окна, потом свет погас. Он еще постоял, поглядел на звезды, на стадо девятиэтажек, замерших в отдалении (ишь, прикинулись слонами). И пошел к троллейбусной остановке.
Внизу, под обрывом, расстилалось море огней, и пунктир огоньков очерчивал огромную чашу города. Ковалев снял шапку, подставив лицо пронзительному ветру, налетавшему снизу.
Потом отправился по дороге, переметенной поземкой, не оглядываясь и ни о чем не жалея.
Прошло несколько дней, миновали праздники, нудно тянулся ноябрь — самый серый, самый беспросветный месяц в году. День уменьшался, съеживался, а ночь все росла и росла, и казалось, что вскоре она поглотит день, и больше не будет света на земле, потонувшей во тьме. Иногда, оставаясь один, Ковалев ловил себя на мысли, что ведет разговор с Иркой. Ее голос, казалось, не рождался внутри него, а доносился снаружи, — ведь то, что она говорила, он не мог бы выдумать.
— Я люблю тебя, — говорил он.
— Нет, — отвечала она. — Ты меня выдумал и выдуманную любишь. А я-то, живая, тебе не нужна.
— Нет, нужна. Откуда ты знаешь?
— Вижу. Забрал себе в голову, что влюбился без памяти, сам себя обманул, и меня же еще обвиняешь.
— Ни в чем я тебя не виню.
— Нет, винишь. Ты мне мстишь! Что, не так?
— Не так. Я просто люблю, и все. В чем тут месть?
— Ты не просто любишь, ты ждешь, что я тоже начну себя морочить — вот, мол, она, настоящая-то любовь. А я не захотела. Я уже выросла. Вот ты и обиделся. Раз тебе тяжело — значит, надо, чтобы и мне было худо… Как ты можешь меня любить? Ты ведь меня совсем не знаешь!
— Знаю. Я тебя угадал.
— Это тоже самообман.
— Нет, это правда. Ты добрая, вот и все. Ты добрая.
Он бродил по комнате, смотрел в окно, не зажигая света, а голоса все звучали в нем и звучали.
— Я злая! С чего ты взял, что я добрая? Я была доброй когда-то, а теперь — нет, теперь я злая.
Он хватался за голову и твердил сам себе: «Добрая, добрая, добрая. Я же знаю. Зачем ты мучаешь меня? Тебе же самой будет стыдно!»
— Не будет, нет. Я же злая… Когда я впервые влюбилась, мне было тринадцать лет. Это там было, в интернате. В учителя влюбилась. Я за ним ходила по пятам. Я за ним подглядывала. А он краснел. А потом увел меня на речку — лето было — и там, в кустах, на мокрой земле, мы занимались любовью. Ты думаешь, я ничего не понимала? Я все понимала. И была готова на все. А он меня испугался. Любви моей испугался. Он же думал, что я ненормальная. А я и была ненормальная. От любви. Потом мы еще несколько раз были вместе. Я его обожала, я себя забыла и все на свете забыла. Он боялся все больше и больше. Он боялся, что про это узнают, что ему плохо будет, может быть, даже посадят. И он уехал. Ночью, ничего не сказав, никого не предупредив. Он сбежал. Но я почувствовала. Вышла из нашей спальни (там шесть девочек спали, ненормальные, конечно), тихо-тихо прошла коридором, спустилась по лестнице. Наружная дверь закрывалась на ключ, ключ дежурная забирала с собой, у них своя спальня была. Но я знала, как можно из барака выбраться. Я в умывальник зашла, открыла окно и выбралась. Было темно, холодно, дождь шел. А я, дурочка, в одной рубашке ночной — казенной, со штампиком «ШИ» — «школа-интернат» значит, — не сообразила что-нибудь сразу на себя накинуть, а потом возвращаться уже поздно было, могла всех разбудить.