В этой сценке хлыст в шутку соотносится с овсом. Даже так: чем меньше будет лошади овса, тем больше ей хлыста! Как видно из приведённых материалов, такое сопоставление вполне обычно для русской речи.
Хлесь да хлесь
В статьях священника и краеведа М.И. Осокина о «народном быте» середины XIX века в северо-восточной части европейской России приводился разговор двух подвыпивших мужиков.
Возвращались они из соседней деревни, где пировали на празднике. Ехали и беседовали. Один жаловался на сына: мол, вырос, жених уже, а по хозяйству помогает плохо. Другой советовал проучить парня – побить его, даром что тот взрослый. И пояснял: «Ну, вот это, Степан, напримерно, кобыла твоя. Коли она плохо пробует гужи, ты её и тово… ух да ух, хлесь да хлесь; а кто тебе тут указ?» Тот подтвердил: «Подлинно»[100]
. В общем, что сын, что скотина – если они твои, ты волен поступать с ними по своему разумению. Мужицкая мораль: как грозный царь со своими холопами – так и большак в семье.В очерках Глеба Успенского «Волей-неволей» (1884) есть такой эпизод:
«Сели и поехали, то есть сначала сели, и сидели довольно долго, покуда мальчишка драл свою лошадь кнутом. Драл он её весьма долго, после чего она потянулась вперёд, потом ещё потянулась, а потом уж и сани поехали…
– Видно, кормишь плохо? – спросил лавочник.
– Знамо, плохо!
– Сена нету?
– Нету!
– Так! От этого она и нейдёт.
– Знамо, от этого. Кабы корм был, так пошла бы.
– Верно! – сказал лавочник.
И я подтвердил это. Всё тут понятно и правильно.
Мальчик постоянно должен был стегать лошадь кнутом и дёргать вожжами, чтобы принудить её страхом наказания исполнять свои обязанности. И лошадь шла, подпрыгивая от каждого удара. Но у кабака она вдруг стала. Мальчонка стал опять изо всей силы стегать её и приговаривал:
– Это тятенька тебя, проклятую, приучил…»[101]
Рассказ А.Ф. Писемского «Плотничья артель» (1855) написан от первого лица, и в нём даны зарисовки из жизни деревенского поместья. Успеньев день в тамошнем приходе был престольным праздником. Все потянулись в село на богослужение. Барин выехал на своих лошадях. «Давыд, несмотря на мои просьбы и наставления, распорядился по-своему: лошади, весьма добронравные и хорошо выезжанные, вылетели из сарая, как бешеные, так что он, повалившись совершенно назад, едва остановил их у крыльца. Я убеждён, что они жесточайшим образом нахлёстаны; кроме того, коренную он по обыкновению взнуздал бечёвкой, чтоб круче шею держала, а бедным пристяжным притянул головы совершенно к земле, так что у них глаза и ноздри налились кровью. Напрасно я восставал против этой его системы закладыванья: на все мои замечания он отвечал: “Господа так ездят, красивее этак!..” В настоящем случае я ничего уж не говорил, а только просил его, ради бога, не гнать лошадей, а ехать лёгкой рысью; он сначала как будто бы и послушался; но в нашем же поле, увидев, что идут из Утробина две молоденькие крестьянки, не мог удержаться и, вскрикнув: “Эх, вы, миленькие!” – понёсся что есть духу»[102]
. Конечно, лошади – не Давыдовы, а барские. Кучер Давыд обрисован Писемским как «сильный бахвал и охотник до лошадей». По всему видно, что он и своих бы не слишком жалел, когда нужно было «проехать и пофорсить»[103]. Лошадям могло сильно доставаться от таких удальцов.В романе Писемского «Тысяча душ» (1858) главный герой Калинович «тащился на сдаточных» в тарантасе из уездного городка в Москву. Севший к ним на одной из подмосковных станций новый ямщик был молодой парень, «недавно прогнанный с почтовой станции и всё ещё ездивший с колокольчиком». Ему дана выразительная характеристика: «В отношении лошадей он был каторга; как подобрал вожжи, так и начал распоряжаться». Это «распоряжаться» означало: вовсю нахлёстывать. Тарантас сильно затрясло. «У Калиновича, как ни поглощён он был своими грустными мыслями, закололо, наконец, бока.
– Что ж ты сломя голову скачешь? – проговорил он.
– Сердит я ездить-то, – отвечал извозчик…»[104]
В рассказе Писемского «Леший» (1853) наглядно представлены два простолюдина, которые держат себя с лошадьми очень по-разному. Вот дядя Захар – ему всего-то надо отправить домой лошадь, которую хотели было запрягать в тарантас, да передумали: «…Он вывел свою худощавую лошадёнку на половину улицы, снял с неё узду и, приговоря: “Ну, ступай, одёр экой!”, что есть силы стегнул её поводом по спине. Та, разумеется, побежала; но он и этим ещё не удовольствовался, а нагнал её и ещё раз хлестнул». Один из двух присутствовавших при этом чиновников, ради поездки которых лошадей и выбирали, был этой сценой недоволен:
«– Эй, ты, длинновязый, зачем ты лошадь бьёшь? – вскрикнул исправник.
– Что, бачка?
– За что ты бьёшь лошадь?
– Я, бачка, не бью её, а так только шугнул.
– Я тебе дам, шугнул! Эдакий лошадиный живодёр! Каждый год, сударь ты мой, лошади две заколотит… Только ты у меня загони эту лошадь, я с тобой справлюсь».