Лежу перед ним, раскинувшись всем телом. Сейчас зима или поздняя осень, голые ветки клена за окном не мешают бледному фонарю просвечивать сквозь шторы. Неприкрытая, лежу перед Францем, а он занят доскональным исследованием линий моего тела, кончиками пальцев он поглаживает рубцы и шрамы, неожиданно мягкую грудь, и его заявление, будто я красива, не может не повергнуть меня в смятение. Но что же видит Франц, когда на меня смотрит? Очень может быть, что вся моя красота в глазах Франца — маленьких, серо-голубых — зиждется на слабости его зрения, ведь когда мы в постели, Франц, понятно, очков не надевает. Но я-то пока хорошо вижу, и при чтении испытываю неудобство, только если устану, по этой причине я за несколько дней до встречи с Францем заказала себе очки, хотя в присутствии Франца ни разу их не надела. Я несколькими годами младше Франца, я еще хорошо вижу, и все же считаю, что Франц тоже очень красив. Франц, похоже, не верит в свою нынешнюю красоту, как я не верю в мою, но с удовольствием, как и я, ссылается на былую. Стоит мне похвалить какую-либо часть его тела — например, бедра, его стройные и высокие бедра, или его крепкие, хотя и не очень широкие плечи, — как Франц произносит:
— Посмотрела бы ты на меня, спортсмена-дискобола, лет тридцать назад!
А я, стоит Францу заговорить о моей красоте, отвечаю:
— Была когда-то…
Теперь мне сто лет, и на мое счастье он не может увидеть, как моя плоть повисла на костях. А я вот вижу Франца таким: лежит, руки под голову, взгляд устремлен прямо на одеяло, — Франц среди хищных растений, будто на летней лужайке, а я, как и лет тридцать-сорок назад, могу себе представить его семнадцатилетним или восемнадцатилетним.
— Ты моя поздняя первая любовь, — сообщаю я Францу, и он отзывается:
— Вот как? — и это звучит, словно вопрос, словно требование дальнейших объяснений.
Не было у меня никакой первой любви, по крайней мере счастливой не было. Из тех, кого я любила, меня не любил никто, а из тех, кто любил меня, не любила никого я. Недостаток или высокомерие? Счастье казалось недостижимым. А доступное счастье оказывалось ложным.
— Да-да, — подтверждает Франц, — да.
Помню точно, что произнес Франц в тот вечер: исполненное тоски «да», замкнутое в самом себе «да», и его глухое эхо. Тому уже десять или двадцать лет, как я это вспомнила. А в тот вечер услышала и забыла. Любопытно, что многое мы знаем и в то же время не знаем. Разумеется, я всегда знала, что у меня не было никакой первой любви. Не могла не знать, ведь я тогда, совсем молоденькой, ждала и искала ее напрасно. С завистью смотрела на легкое и нехитрое счастье вокруг: влюбились, обручились, поженились, — а сама-то я необъяснимым образом, за счет свойств характера или чего-то подобного, была его лишена. Тоскуя по счастью, я одновременно его презирала. Кажется, я также презирала и счастливых людей, я по сию пору спрашиваю себя, отчего душа моя исполнилась такого мрака — из-за войны ли, когда я родилась, из-за невыносимой ли материнской жажды жизни, да кто знает? Во всяком случае, первой любви я не испытала, о чем никогда и не задумывалась до встречи с Францем. Лишь с тех пор, как я знаю Франца, эти слова обрели смысл. Не испытав первой любви, я что-то пропустила в жизни.
А у Франца была первая любовь. Он сам рассказывал. Даже предъявил фотографии: Франц с какой-то девушкой то ли на пляже, то ли на полянке, и в их лицах торжествует уверенность, что они принадлежат друг другу. Нет сомнения, они родились друг для друга, они навеки останутся вместе. Пока умеют это выразить. Франц перегнулся домиком, а девушка залезла внутрь и сидит на корточках, скрестив ноги и руки. Правая рука Франца висит над ее грудью, но груди не касается.
На другой фотографии Франц один, маленькие глазки буравят серо-голубое небо, словно хотят вобрать в себя печальную его краску.
— Да-да, — произносит Франц, — да.
И я сразу об этом забываю. А если не забуду, если спрошу сейчас у Франца, что означает его «да», то он ответит, что мол, с моим легкомысленным утверждением, будто счастье недостижимо, нельзя не согласиться, мол, любовь существует лишь вне пределов реальной жизни, и это неизбежно ведет к уничтожению самих любящих людей. Ответит, что Тристан создавал препятствия, поскольку это понимал. Что Орфей нарочно обернулся, поскольку в действительности не собирался спасать Эвридику, он и любить ее не собирался, он только хотел воспевать свою бессмертную к ней любовь — до самой смерти. Вот как ответит Франц, если я спрошу, что означает его «да», и знать мне этого совершенно не хочется.