Без войн мужчины были бы просто людьми, на одной доске с женщинами, однако война высветила определенные качества, приписываемые мужчинам — такие, как бесстрашие перед лицом смерти или рыцарская верность, — а также повысила ценность мужчин вследствие их уничтожения. Вот так и получилось, что за чудовищные деяния женщины стали любить их еще горячее, а те поверили, будто лучшее в них — это и есть воинское достоинство. Иначе как бы могли Гансиков и мой отцы, вернувшись с последней и ужаснейшей из всех войн, а позже генерал Шмидт, смертельно усталые и обагренные кровью — своей и чужой, — как бы все они могли согласиться с тем, что именно им назначено воспитывать следующее поколение. Отлично помню, как мать через несколько лет после подслушанных мною слов о том, что надо помогать мужчинам обрести уверенность в себе, и через несколько дней после того, как мой отец пошел служить в полицию, шептала той же подружке:
— Форма ему особенно идет!..
А мне-то казалось, что в форме он еще менее похож на человека, который мог бы быть моим отцом.
У меня не было разумных поводов сомневаться в том, что я происхожу от своей матери, хотя представить себе, будто все, взятое мною не у отца, кем бы он там ни являлся, непременно взято от нее, мне было очень неприятно, порой даже мучительно. Конечно, я ее любила, но неохотно.
Я знаю очень немногих людей, которые рады происходить от своих родителей, и еще меньше таких, которые рады бы походить на своих родителей. Наоборот, почти все знакомые мне люди так ужасались естественной опасности стать на них похожими, что жизнь их напоминала слалом, желание обойти унаследованные свойства, и это становилось судьбой. Будь моя мать менее бесстыдна — а уж она-то не считала бесстыдством ту наглость, с какой охотно открывала свою пышную плоть, — приди ей в голову считать бесстыдным то, что она считала естественным, — то и у меня, наверное, была бы первая любовь: может — нет, а может, и да.
Меня тошнило от женского тела, в том числе и от собственного. К счастью, мать не передала мне по наследству ни бледную, с мраморной сеткой голубоватых прожилок, кожу, ни золотистые свои волосы — эту непристойную женственность пастельных тонов, с пучком посветлее между роскошных бедер. Но наступил срок, и пришлось терпеть свое худое бесполое тело, принимающее генетический материнский завет: оно стало женственным, что, возможно, мне почти или вовсе не мешало, если бы женственным было что угодно, только не моя мать. По-моему, она была сокрушительно женственной.
К своему обнаженному телу с его очевидным предназначением я испытывала отвращение. Завешивала длинными и широкими мужскими свитерами, отказывала ему в пище, чтобы остановить растущую плотскую женственность. Заставляла его при ходьбе двигать только ногами, чтобы однажды, забывшись, не завилять задом, как мать. Лежа рядом с мужчиной и даже желая ему понравиться, я запрещала телу делать то, что с моей точки зрения делают женщины, ей подобные, и что мужчина может счесть попыткой ему понравиться.
Первый, с кем рядом я вот так лежала, был на год меня старше, а мне было семнадцать. Однажды после школы я пошла к нему домой. У стены справа стояла деревянная кровать, прямо против кровати старый шкаф с зеркальными дверцами. Он утверждал, будто в четырнадцать лет его соблазнила на Балтийском море, в палатке, одна училка и с тех пор он переспал с пятнадцатью, не то с двадцатью женщинами, но ни одна из них не была девственницей. Было больно, и в зеркале я видела свои расставленные ноги в обрамлении кружавчиков нижней юбки. Вроде бы в конце я свалилась куда-то между кроватью и шкафом, и мы оба над этим смеялись, не помню точно. По-моему, его звали Клаус или Петер, или Клаус-Петер, или что-то вроде того.
Какой-то другой день, раньше, я помню хорошо. После школы мы в метро вместе ждали поезда. Станция почти пуста, только в другом конце кто-то льет воду из ведра на платформу, потом подметает. Клаус-Петер одет в зеленую жакетку на молнии, вязанную поперечной полоской, мы такие называли «кимоно», и рукава у Клаус-Петерова зеленого «кимоно» самые широкие, какие я в жизни видела у жакетки такого фасона. Обнял меня здоровенными рукавами и поцеловал. Горячий и потный пар из-под жакетки смешивался с затхлым ветерком, принесенным из туннеля подходящим поездом.
Это был единственный запомнившийся мне поцелуй из эпохи до Франца: первый. А потом — последний и бесконечный поцелуй с Францем.