Я часто себя спрашиваю, отчего сразу не приняла Франца — бледного, худого, с серым плащом, перекинутым через руку — за обычного серьезного господина среднего возраста и солидной профессии. Его замечание по поводу того, что брахиозавр — красивое животное, могло и не потрясти меня подобно изречению оракула; я могла счесть его пустой фразой, приглашением к беседе об исчезновении динозавров. Лет тридцать-сорок назад гибель динозавров входила в число тем, наиболее популярных у журналистов и читателей газет всех возрастных групп, даже у детей. Мне и тогда представлялось странным, что все поголовно интересуются не жизнью динозавров, а их смертью. Никто не спрашивал, как этим колоссам удавалось выжить в течение ста миллионов лет или даже дольше, а для меня тут-то и крылась загадка. Будто это неестественно — существовать на Земле вот так долго, а потом исчезнуть. Похоже, именно эта мысль заставляла людей искать логическую, уникальную, неповторимую причину исчезновения динозавров — такую причину, какую по отношению к себе они могли бы сразу сбросить со счетов. Ведь по сути люди постоянно боятся лишь собственного исчезновения — то из-за атомной бомбы, то из-за новой эпидемии, то из-за тающих вдруг на полюсе льдов. Всем нутром они боялись гибели человечества, будто от этого зависят лично их смерть или выживание. Они сами себя начали опасаться. Со страхом наблюдали, как их род превращается в чудовище, способное лишь без меры жрать и без меры переваривать пищу, и ждали, похоже, что чудовище лопнет или уничтожит себя иным способом — или что все-таки совершится чудо. По неумеренности они явно чувствовали себя сродни динозаврам, а потому судьбу таковых прочитывали как притчу о грозящей им самим опасности. Особенно охотно они соглашались с тем, что в гибели динозавров виновен метеор. Беда явилась, понятно, с неба — и никому не хотелось принять к сведению тот факт, что крошечные черепашки пережили эту катастрофу, какой бы она там ни была.
Наверное, только благодаря нежному голосу Франца, невнятному акценту, беспричинной серьезности маленьких серо-голубых глаз я в то утро, когда он назвал скелет брахиозавра красивым животным, не приняла его за ищущего утешения апокалиптика. Убедившись, что он не насмехается над моим утренним благоговейным молением подле брахиозавра, я ответила:
— Да, красивое животное.
Тысячу раз, а то и больше, переживала я с тех пор эту минуту, хотя несравненно чаще запрещала себе ее переживать, страшась, что сей драгоценнейший миг моей жизни утратит очарование из-за неуемной жажды переживать его снова и снова. Но всякий раз, когда я все-таки позволяю себе встать под стеклянным куполом нашего музея рядом с Францем и ответить ему: «Да, красивое животное», — всякий раз начинает звучать та чудесная музыка, что подобно лучам света льется сквозь стеклянный купол, отзывается эхом во всех уголках зала и заставляет дрогнуть динозавровы кости. «Да пребудут в прославлении…» — поют небесные голоса, а Франц улыбается.
Позже Франц рассказывал, что, едва войдя в зал и заметив меня возле скелета, он был взволнован неизъяснимым предчувствием и не мог не обратиться ко мне, в свою очередь охваченной предчувствием, хотя даже и не помнил, когда в последний раз без обиняков заговаривал с женщиной, если не считать неловких опытов юности.
Неважно, сто лет мне или только восемьдесят, неважно, давно ли — сорок ли, тридцать или шестьдесят лет — я размышляю о том, что же происходит, когда мы впадаем в состояние, обозначаемое словами: «Я люблю». Хоть еще полвека ломай я над этим голову, разгадки мне не найти. Не могу даже сказать, входит ли любовь в нас, из нас ли исходит. Порой мне кажется, любовь вторгается внутрь подобно некоему существу: месяцами, даже годами оно подкарауливает, пока однажды нас не одолеют воспоминания или сны, и вот тогда оно проникает в наши жадно открытые поры, смешиваясь с нашим естеством. Или же проникает внутрь как вирус, чтобы затаиться в безмолвном ожидании, и потом, однажды сочтя нас достаточно ослабленными и беззащитными, проявляется в виде неизлечимой болезни. Не исключено и то, что она пленницей живет внутри нас с самого рождения. Редко удается ей вырваться на свободу из тюрьмы, каковой мы сами и являемся. Представляя себе любовь как заключенного с пожизненным сроком, которому удалось бежать, я особенно хорошо понимаю, отчего в редкие минуты свободы она так бушует, отчего безжалостно нас мучит, то вознося на вершину блаженства, то бросая в бездну отчаянья. Словно хочет показать, что готова все нам простить, если только мы позволим ей властвовать, и как она накажет нас, если мы ей этого не позволим.