10. На следующий день Фульциний Трион потребовал Пизона к ответу перед консулами. Этому воспротивились Вителлий, Вераний и другие из находившихся при Германике, заявившие, что Трион – лицо постороннее, а сами они не в качестве обвинителей, но рассказывая и свидетельствуя обо всем происшедшем, выполнят данное им Германиком поручение. Трион, отказавшись от своего требования, добился разрешения обвинять Пизона за его предыдущие преступления, и принцепса попросили взять на себя их расследование. Ничего не имел против этого и обвиняемый, который боялся враждебности сенаторов и народа, а вместе с тем знал, что Тиберий располагает достаточной властью, чтобы пренебречь слухами, и к тому же связан причастностью к этому делу собственной матери: одному судье легче отличить истину от клеветы, а если их много, над ними всесильны зависть и ненависть. Но Тиберий не обманывался в трудности такого расследования и в том, какая молва шла о нем самом. Итак, выслушав в присутствии всего нескольких приближенных нападки со стороны обвиняющих и просьбы – с другой, он полностью передал это дело сенату.
11. Между тем возвратился из Иллирии Друз, и, хотя за переход к нам Маробода и совершенные прошлым летом деяния сенат назначил ему триумфальное вступление в Рим, он въехал в него безо всякой торжественности, на время отложив эти почести. После этого обвиняемый обращался к Луцию Аррунцию, Публию Виницию, Азинию Галлу, Эзернину Марцеллу и Сексту Помпею, прося их себе в защитники, но так как они под разными предлогами отказались, защищать его взялись Маний Лепид, Луций Пизон и Ливиней Регул; Рим проникся настороженным ожиданием: насколько друзья Германика окажутся верны его памяти, насколько уверенно поведет себя подсудимый, сможет ли Тиберий в достаточной степени сдержать и подавить свои чувства. Возбуждение народа достигло крайних пределов: никогда прежде не позволял он себе стольких тайных пересудов о принцепсе и стольких молчаливых подозрений.
12. На заседании сената Цезарь выступил со сдержанной, тщательно продуманной речью. Пизон был легатом и другом его отца, и по совету сената он, Цезарь, дал его в помощь Германику для устроения дел на Востоке. Раздражал ли там Пизон молодого человека своим упрямством и препирательствами и только ли радовался его кончине или злодейски его умертвил – это требует беспристрастного разбирательства. «Ибо, если он превышал как легат свои полномочия и не повиновался главнокомандующему, радовался его смерти и моему горю, я возненавижу его и отдалю от моего дома, но за личную враждебность не стану мстить властью принцепса. Однако если вскроется преступление, состоящее в убийстве кого бы то ни было и подлежащее каре, доставьте и детям Германика, и нам, родителям, законное утешение. Подумайте и над тем, разлагал ли Пизон легионы, подстрекал ли их, заискивал ли пред воинами, домогаясь их преданности, пытался ли силой вернуть утраченную провинцию, или все это – ложь и раздуто его обвинителями, чрезмерное рвение коих я по справедливости осуждаю. Ибо к чему было обнажать тело покойного, делая его зрелищем толпы, к чему распускать, к тому же среди чужеземцев, слухи о том, что его погубили отравою, раз это не установлено и посейчас и должно быть расследовано? Я оплакиваю моего сына и буду всегда оплакивать, но я никоим образом не запрещаю подсудимому изложить все, что бы он ни счел нужным, для установления его невиновности или в подтверждение несправедливости к нему Германика, если она и вправду имела место; и прошу вас отнюдь не считать доказанными предъявленные ему обвинения только из-за того, что с этим делом тесно связано мое горе. И вы, защитники, которых ему доставили кровное родство или вера в его правоту, насколько кто сможет, помогите ему в опасности своим красноречием и усердием; к таким же усилиям и такой же стойкости я призываю и обвинителей. Единственное, что мы можем предоставить Германику сверх законов, это – рассматривать дело о его смерти в курии, а не на форуме, перед сенатом, а не пред судьями[12]; во всем остальном пусть оно разбирается в соответствии с заведенным порядком, пусть никто не обращает внимания ни на слезы Друза, ни на мою печаль, ни на распространяемые нам в поношение вымыслы».