Аноха спешит, лихорадочными руками, дрожащими от нетерпенья, охаживает форму, потом хватает сито и со злостью швыряет его, — заметался, повернулся назад к кадке с водой и мокрой паклей обводит по краям опоку. Снова очумело схватился за сито и снова швыряет его, а потом уже с досадой и злостью трясет мешочек с угольной пылью, припудривая наспех опоку; черная пыль, легкая и подвижная, окутывает Аноху, оседает на его лице.
Аноха поглощен трудом и не слышит, как сзади кто-то игривым голосом окликает его. В спину ему летит и рассыпается комок сырой и горячей земли. За колонной мелькнуло знакомое серенькое платье и толстые женские икры.
Тогда быстрей задвигались руки, чаще и короче заколыхалась грудь, жадно хватая перегретый воздух и пыль. Хотелось пить, и все сильней обволакивала тело неумолимая усталость. Казалось, чугун невидимо проникает в тело, наполняя его непереносимой тяжестью; руки и ноги становились чугунно-тяжелыми и двигались все тише и тише. И только под черепом кипела неотвязная мысль.
Подошел обеденный перерыв. Наскоро перекусив, Аноха снова рванулся к верстаку. Опоки одна за другой строились во вторую шеренгу.
Федос прищурился, опытным глазом насчитал восемь пар и недоуменно присвистнул:
— Анох, чтой-то ты, брат, сегодня белены об'елся?
Аноха дрожал от утомления и радости, разглядывая результаты своих усилий. Напялив кепку на растопыренные свои уши, он зашагал, пошатываясь, словно пьяный, к выходу.
Федос поглядел ему вдогонку и убежденно определил:
— Ей-бо, очумел парень…
А в это время по цеху издалека неслось глухое:
— А-но-о-ох!.. О-ха-а!
Это кричал Рябов, но никто не отзывался ему на этот раз.
Проходя через базарную площадь, Аноха ощутил непреодолимую потребность втиснуться в густое месиво толпы и поведать кому-нибудь о своей радости.
Он остановился у воза с пахнущими свежим деревом кадками, любуясь белизной липовых поделок. Приценился к огромному ушату и долго вертел его в своих руках, оставляя черные пятна на его крутых белых боках.
— Эх, брат, да тут же синиза… не годится это… — хозяйственно заметил Аноха, пощелкал пальцем по дереву и отошел к другому возу.
Он шатался долго по базару, приглядываясь к разным вещам, и, наконец, совсем неожиданно для себя купил гипсовую собачку с черными ушами и красным носом. Улыбаясь, нес эту собачку Аноха по улице, бережно прижимая к своей груди, словно живое существо.
Взбаламутился цех. Раздробился на части: толпами, группами, кучками — и везде об одном.
Старый формовщик Горячкин яро наседает на комсомольца, юркого, неугомонного Борьку.
— Да што ты могишь понимать в этом деле? Молоко на губах оботри, малый, сперва, а потом учи… Да разви сравниться тебе со мной? — он долго подбирает обидное сравнение, но слова разбегаются, и Горячкин, сплюнув презрительно на борькин верстак, оборачивается к нему задом.
— Пропащее ваше, дедушка, дело… — язвит Борька, распаляя Горячкина. — Волосья на макушке повылезли, а ума не нажили. Гляди, вон Аноха — и тот опережает вашего брата. А все бахвалитесь: «мы — клифицировые мастера», — и Борька сплюнул на верстак Горячкина.
— Да ты што, учить? Ну, нечистая сила! Портки подтяни, чай монастырь виден… Аноха доиграется, подожди. На пасхе так-то поспорили мы с Гришкой Пузанком, кто боле выпьет… Ну он и потянись со мной, три бутылки выдержал, а на четвертую в больницу свезли, а мне хушь што… А ты мне про Аноху…
Дунька Масякина беспричинно весела. Она хохочет от каждого пустяка, ее звонкий голос подгоняет Аноху, убыстряет движения его рук. Рядом с Дунькой — Киреев, здоровый широкоплечий парень, сонно и нехотя трамбует землю.
— Ты, Санька, не выспался, што ль, на свадьбе гулял? — задевает его Масякина. — Здоровый ты парень, а глядеть-то на тебя тошно.
— А што я дурак, вроде Анохи? — огрызается Санька и, закурив, присаживается на край кадушки, разглядывая Дуньку бесстыдными глазами.
Около Рябова сгрудились любопытные. Парфеныч поучающим тоном, растягивая слова, говорит:
— Где ж это видно, штоб люди сравнялись? К примеру, есть кони черные и кони рыжие, разве их под одну масть подгонишь?
— Правильно, Парфеныч!.. Где рыжему мерину с орловским рысаком тягаться, — подвернулся с ковшом Степка, и дружный смех покатился по цеху.
— А все это от за-а-висти… Заберет себе в дурную башку: дай, мол, лучше Рябова сработаю. А Рябов двадцать пять лет над горшками возится, не чета сопливым анохам… — Помолчав, он осуждающе продолжал: — А всему корень — зависть. Да если б я захотел… Да што мне трудно, што ль, взогнать на двадцать пять горшков? А на какого чорта я стараться буду! Штоб расценки сбавили?
Рябов закричал озлобленно и громко, и на его выкрики стекались люди, бросая работу.
Слышит Аноха обрывки разговоров, и какая-то горячая волна небывалого чувства окатывает его сердце.