Эта тощая стерва, легавая сука, которая все время и даже, казалось, против собственной воли вылезала из черного школьного фартука, из слишком тесного ей коричневого форменного платья, воздействовала на Матвея каким-то умопомрачающим образом. И это несмотря на то, что Людка не секла ни в Гершвине, ни в Эллингтоне, ни в свингующем одноголосье, ни даже в пиратах южных морей. На Матвеевы таланты, на его вундеркиндство, на победу в республиканском конкурсе ей было плевать, равно как и на то, что Матвей вот-вот окажется в музыкальном училище и покинет школьные пенаты навсегда. За такое глухое, непроходимое непонимание Матвеевых достоинств ее следовало презирать, но у Матвея почему-то этого не получалось. И напротив — при Людкином появлении Матвей деревенел, слова застревали комом в горле, язык становился предательски неповоротлив; коленные, локтевые и прочие суставы утрачивали гибкость, и он с ужасом понимал, что превращается в бессмысленного тупого болванчика, в лучшем случае достойного равнодушия, а в худшем — жалости.
Да и львиная часть мужской половины класса, как скоро выяснилось, испытывала по отношению к Становой такие же точно чувства. Что в ней было такого? Довольно худая и даже костлявая. С неинтересной маленькой грудью. С такими тонкими щиколотками, что их, казалось, можно было обхватить кольцом из пальцев одной руки. С темно-русыми волосами, которые она зачесывала назад и собирала хвостом на затылке. С тонким бледным лицом и большими темно-серыми глазами, круглыми, как у птицы. Вот глаза у нее и в самом деле были такие, что так просто сразу и не скажешь какие… такие, такие… что в них было больно смотреть.
— А я вот все думаю, а чего в ней такого есть? — признался накурившийся до храбрости Матвей.
— У нее есть грация, — отвечал Таракан с уверенностью, что нашел единственное слово, которое все полностью в Людке объясняет.
— И чего? — Матвею было этого явно недостаточно.
— Грация кошки.
Матвей задумался и начал соотносить качества Людки с известными ему качествами кошки. В самом деле, вот это ее свойство, умение все время как будто вылезать, выскальзывать из собственного платья вкупе с тем, что она казалась голой даже тогда, когда была вполне одетой, показалось сейчас Матвею определяющим. И он вспомнил начало учебного года, с мелкой желтой листвой в неестественно синем небе, генеральную уборку в классе силами учеников, и то, как пахло хлоркой и ненавистным школьным мелом, и то, как они выносили все парты из класса, и то, как открывали оконные створки, которые присохли друг к другу и отрывались с треском. И как Людка запрыгнула на подоконник и, распрямившись, встала в оконном проеме. Вся освещенная солнцем. В коротком коричневом форменном платье, едва доходившем ей до середины колен. И вокруг ее тонких, но сильных ног кружилась, танцевала потревоженная пыль — как будто несметное множество мушек ослепительно сверкало в солнечном луче. И в эту самую минуту Матвей и понял, что только одна Становая во всем их классе, во всей их школе способна вот так забраться, запрыгнуть на подоконник и танцевать на нем, отклячивая задницу, орудуя тряпкой и чуть ли не вываливаясь из окна наружу.
Когда Людка заметила, что Камлаев не отрываясь смотрит на нее, то развернулась и показала Матвею язык с сизоватым налетом (таким, какой бывает на спелых лиловых сливах).