Взгляд Павла становится сердитым. На «Пашика» он реагирует по-прежнему, несмотря на пьянство, которое давно притупило многие привычные реакции. Ворожцову кажется, что это хороший знак, значит, брата еще что-то дергает. Лешка тоже замечает, усмехается. Впрочем, Павел ничего так и не говорит. Эмоция во взгляде угасает, он отстраненно взмахивает рукой. Бурчит:
— Слушай, Эпштейн, ты сказать чего хотел или спросить об чем? Так ты говори, спрашивай. Только давай без этих ваших жидовских штучек. Я не в том состоянии.
— Да ты вообще не в состоянии, — бодро отзывается Лешка.
Подхватывает бутылку с края стола и наливает водки. Себе. После чего заворачивает пробку и возвращает пузырь на стол, подальше от Павла.
Ворожцов сидит тихо, не встревает. Наблюдает за старшими. Теперь ему точно видно, что Лешка что-то задумал.
— Скотина, — вяло констатирует брат, глядя на далекую бутылку.
— Закуси, — пожимает плечами Эпштейн. — Я и тебе накапаю.
— Я тебе пить не запрещаю, — как ни в чем не бывало говорит Лешка. — Я тебе не мама, чтобы чего-то запрещать. Я к тебе по-дружески заглянул, пообщаться, а не смотреть, как ты в дрова уйдешь. С дровами мне уж точно говорить не о чем.
Брат стреляет взглядом на бутылку, на Эпштейна, на тарелку. Сдается. Дрожащая рука тянется за бутербродом, пальцы вцепляются в уже обнюханный. Павел яростно, словно вымещая накопившуюся обиду и непонимание окружающих, вгрызается в бутерброд.
Ворожцов следит как завороженный. Брат не ел уже несколько дней. Ничего. Кроме водки.
Павел жует и выжидательно смотрит на Эпштейна. Тот спокойно наливает в его стопку, выполняя обещание. Как взрослый, который обещал ребенку сладкое, если тот съест невкусную кашу. Только рядом с братом он взрослым как раз и не выглядит. Погодки, они вообще сейчас смотрятся гротескно.
— За тебя.
— Лучше за тебя, — отзывается на подобие тоста Лешка. — Хреново выглядишь.
Он снова цедит водку маленькими глоточками. Павел опрокидывает. Занюхивает рукавом. Впрочем, тут же, покосившись на Эпштейна, берет второй бутерброд. Откусывает.
— Сейчас начнешь гундеть, что это от водки, — бормочет он. — Не напрягайся. Уже слышал.
— Не начну, — качает головой Эпштейн. — Не от водки. Я-то знаю, куда ты ходил. Так что выключай паранойю.
— Тогда чего? — Павел все еще ждет подвоха. — Будешь бурчать: «я же говорил»?
— Я много чего говорил, — легко отвечает Лешка. — Может быть, ты уже что-то скажешь? Как экспедиция?
Павел тупо смотрит на Эпштейна, потом на лице его возникает понимание. Он разводит руками и хрипло, страшно хохочет. Коротко. Смех звучит слишком театрально, слишком натянуто, слишком драматично, чтобы быть наигранным. От этого у Ворожцова бегут мурашки по спине.
— Сам не видишь?
— Вижу, — соглашается Лешка и берет бутылку.
И снова наливает. И они снова пьют. Пьют, пьют, пока бутылка не пустеет окончательно. Тогда Павел мутно глядит на младшего, говорит с непривычной, неприемлемой для него до возвращения интонацией:
— Малой, сбегай на кухню, принеси еще, а?