Господин преспокойно снял с головы цилиндр, превратившийся в блин, повернулся к обидчику и врезал ему между глаз:
«Выключить огни! Подготовиться к бою! Я и сам служил на флоте».
Сегодня моим глазам предстало невероятное зрелище: открытое море на 75° южной широты в День середины зимы».
Единственным нежелательным последствием описанного пиршества явилось то, что наша пищеварительная система получила новый стимул и в результате муки голода усилились еще больше. Мы острее ощущали сосущую боль перед приемами пищи и даже после них не чувствовали себя сытыми. Голод даже стал помехой для концертов, так как пение отнимало у нас не меньше сил, чем физическая работа.
Незадолго до праздника середины зимы или же вскоре после него была предпринята первая за зиму попытка умыться. Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы из наших скудных запасов выделить сало для растапливания воды на гигиенические нужды, поэтому никто из нас не мылся с тех пор, как летом проходили мимо последней полыньи.
Но вот однажды, когда Браунинг вполз из тамбура в пещеру, кто-то заметил на его шлеме снег, который он соскреб головой с потолка прохода, покрытого изморозью. Браунингу сказали об этом, он стянул с головы шлем и обтер его о свою физиономию. Это примитивное умывание так освежило внешность Браунинга, что мы все немедля последовали его примеру. Конечно, таким способом нельзя было избавиться от слоя тюленьего жира, образовавшегося на наших лицах, но оно, наверное, и к лучшему – сальная кожа, должно быть, меньше подвержена воздействию мороза. С общего согласия процедура была названа «умывание по Браунингу» и заняла достойное место в ряду себе подобных, о которых я знаю. Известны, например, «умывание по-каперски» – два пальца окунают в ведро с водой и прикладывают к глазам, «умывание по-комендорски» – кисточкой для бритья растирают мыльную пену по всему лицу. Следовало бы еще выделить весенне-санное умывание – это когда от одного взгляда на снег тебя охватывает озноб.
Мясные запасы приближались к концу, мелкие части у каждой туши были съедены. Приходилось обрабатывать крупные куски, каждый величиной с четверть тюленя, которые было чрезвычайно трудно оттаивать. После многочисленных проб мы нашли правильный метод обращения с ними: кусок подвешивали как можно ближе к печи, и каждый дежурный сначала обрезал ножом все, что поддавалось его усилиям, с обращенной к огню стороны, а затем долотом и молотком разрубал остальное. Так мы довольно успешно расправлялись с тюлениной, и на костях в мусорной куче почти не оставалось мяса.
В это время возникло новое осложнение – постепенно усиливавшееся отвращение к тюленине. Некоторым она и вообще-то никогда не нравилась, да и в самом деле она лишена какого бы то ни было вкуса. Теперь, когда выбирать в кладовке было не из чего, оставшееся мясо при всем нашем голоде казалось несъедобным, тем более что сало мы соскребали со шкуры молодого тюленя с резким специфическим запахом. Он усугублялся тем, что шкура долго мокла в морской воде и была слишком соленой – одним словом, есть это сало было невозможно. Вонючее, твердое как резина, невероятно соленое, оно не годилось и в качестве топлива. К счастью, эта шкура была из самых плохих, иначе нам пришлось бы умереть с голоду. Мы и так все маялись животами.
Как-то раз Абботт – скорее всего из желания любым путем придать супу иной вкус, а вовсе не по рассеянности, как он уверял, – сварил в супе ласт пингвина вместе с перьями. Он скреб ластом изнутри котел и забыл его там, вместе с поскребышами. Эти добавления не улучшили вкус обеда, но мы были слишком голодны, чтобы обращать внимание на подобные пустяки, и почти никто не отказался от своей порции.